Выбрать главу

В шестнадцать лет Горчаков за пьяную драку попал в тюрьму. Ни словом не обмолвился, кто сделал из него «алкаша», а то бы сидеть дяде Ване вместе с ним на скамье подсудимых.

Отбыл Горчаков срок, вышел на волю отрезвевшим во всех отношениях: и пить «завязал», и в дом, где вырос, решил не возвращаться. Не так это просто: в ранней юности оказаться без крова, без родных, без средств к существованию, без образования, без профессии, с пятном в биографии, которое, хочешь не хочешь, то и дело напоминает о себе. Не так просто пройти через все это и не сбиться с пути. А он не сбился. В какие только компании не зазывали: устоял. Снял угол. Устроился на завод. И встретил девушку, которую полюбил.

Она тоже его полюбила. Вроде бы полюбила… Ладно, сказала она, выйду я за тебя замуж, если только позволит мама. Она была примерной дочерью, и ему нравилось это. Тем больше нравилось, что сам он, увы, примерным сыном уже быть не мог.

Легко догадаться: мама не позволила. Ее единственная дочь заслуживала, разумеется, лучшей участи. Уголовников, слава богу, в их семье еще не было. И не будет.

Вот тогда-то он снова напился. Словно надорвалась внутри пружинка, которая удерживала его от порочных соблазнов. Все ему было теперь нипочем, и расплата прийти не замедлила. Он опять нахулиганил и опять получил срок. И на волю больше не рвался: перечеркнул, сказал Горчаков, свою жизнь черным крестом. Перечеркнул, несмотря на то, что девушка, которой мама не разрешила сочетаться с ним браком и которая косвенно была причастна к его беде, писала ему письма. А он не отвечал, — не от злости, а от отчаяния: если мама  т о г д а  не разрешила, то уж теперь и вовсе не разрешит… Скоро и девчонка перестала писать, так что жирный крест перечеркнул, казалось, не только его жизнь, но и их любовь.

Вот тут и подвернулся Валерка. Был бы он парень чужой («посторонний», — осторожно выразился Горчаков), — еще куда ни шло. Но Валерка был сыном дяди Вани от первого брака. Родственничек… «Воспользовался, понимаете, моим положением… (это я цитирую Горчакова). Нашептал про меня разные глупости. Она и поверила — что с нее взять? Дурная была… Словом, добился своего, соблазнил…»

И опять взвился тоненький голосок в глубине зала: «Вася, не надо…» Горчаков замолк, осмотрелся, мне показалось, что он съежился, встретившись с кем-то глазами. Может быть, это был дядя Ваня, а может, и сам Валерка, кто знает…

Он молчал чуть дольше, чем принято, и судья спросил:

— У вас все?

— Нет… — неуверенно произнес Горчаков.

— Тогда продолжайте.

Слова, как видно, не шли. Он ждал вопросов, они вернули бы тот внутренний настрой, который позволил ему с такой обнаженностью, перед десятками глаз, излить душу. Но вопросов не было и быть не могло. Допрос окончился, шло последнее слово. Последнее — когда никто не может ни перебить, ни оспорить, ни уличить. Когда подсудимый остается с судом один на один и говорит то, что считает нужным. То, что он считает нужным. Только он, и никто больше.

Пауза была мучительно долгой. Горчаков откашлялся, снова окреп его голос.

Он отбыл срок — второй срок — «от звонка до звонка». В родные края не поехал: «Не тянуло на пепелище». Колония дала ему аттестат зрелости и две профессии: слесаря и шофера. За плечами был возраст и трудный жизненный опыт. И глубокое убеждение в том, что надо начинать жить по-новому.

Но и для девчонки, с которой он расстался несколько лет назад, годы тоже не прошли даром. Она обрела то, чего не имела: характер. Она разыскала своего глупого Ваську и заставила его поверить. В себя и в нее. И еще она заставила его вернуться в родной город. Потому что там было не пепелище, а дом. Ее дом и, значит, — его.

Это, наверно, и была роковая ошибка, потому что здесь, именно здесь, перед тем как отправиться в загс, она рассказала ему про Валерку. И он ничего не ответил, не упрекнул, принял рассказ ее с нарочитым спокойствием, только качал головой и цедил сквозь зубы: «Ловко… Мастак…» Она даже обиделась: неужели ему все равно? А ему не было все равно: уже с первых ее слов он знал, как поступит.

— Так вот, граждане судьи, — сказал Горчаков, — в ту ночь, когда воры ограбили табачный ларек, я был у Валерки. Говорили без свидетелей. Больше руками. Точнее — кулаками… Правда, я пострадал не очень, слабак этот Валерка. А его разукрасил я здорово. Три недели валялся. Вон посмотрите, и сейчас еще скула набок. А не жалуется. Почему?

Горчаков ткнул пальцем в воздух, и все, буквально все повскакали со своих мест, чтобы посмотреть, на кого он показывает. И я, каюсь, тоже вскочил, повинуясь невольному любопытству, но плотная стена других любопытных напрочь закрыла от меня человека с перекошенной скулой, пришедшего сюда, очевидно, затем, чтобы мстительно насладиться позором своего соперника и врага.