Потом все, кто был на гулянье, разделялись на две части и устраивались линиями в боевом порядке. Сперва с обеих сторон выходили малолетки и начинали задир. Потом шел поединный бой. Выходил из линии какой-нибудь молодец, вызывал соперника, и начинался бой. А уж потом всенародное сраженье. Бывало, после сраженья иных с поля да прямо на господский двор Михайловского несли, кости вправлять...
Пушкин любил смотреть на эти игрища, а иные помещики здесь и сами свое молодечество показывали.
У меня в деревне Савкино байня дюже хорошая. Без трубы, одна каменка. Топлю я ее, покуда от ней не пойдет вопль и она не станет сладкая. Тогда я открываю в потолке душник и выпускаю зной, беру веник и иду мыться. Хорошо драть свое естество веником, когда оно еще не умылось.
Иногда хожу в байню не один, а два раза. Зайду, попарюсь, обомлею, потом уйду в избу. Ежели воды и тепла много, то обязательно схожу в баньку пострадать еще разок. Не пропадать же такому веселью и прелести. Ежели сам второй раз не схочу идти, гоню жену, а сам иду квас пить. Выпью шесть-семь кружек, успокоюсь и на печь.
Вообще сказать, черные байни, ежели они топленные по-настоящему, ольховыми дровами, дюже пользительные. Угару, сажи, копоти и иных средств утомления в них не бывает. Моя байня куда лучше, чем заповедницкая, хотя в той и чисто, как в часовне, и она совсем господская. От нее у меня завсегда делается общее снижение сил и головокруженье. А от моей байни я имею одну восторженность и сладость во всем теле.
Рубил свою баньку я сам. У нас, у савкинских, испокон веков всяк сам себе рубит. У каждого своя байня. Без байни, как без порток,— тоскливо и простудно!
ПЕСНЯ
Еще несколько лет тому назад, в начале осени, местные цыгане, прежде чем разойтись на зимние квартиры, обычно приходили в Михайловское и разбивали свой табор неподалеку от озера Маленец. Здесь они жили у своих костров, отсюда по утрам расходились на свой цыганский промысел: кто погадать, кто поменяться лошадьми...
Как-то в течение почти целого месяца я наблюдал со своей околицы картину, которая неизменно вызывала в моей памяти образы пушкинских «Цыган»:
Когда наступали сумерки, я любил приходить к табору, здоровался со старшим, подсаживался к костру и вместе с другими смотрел на огонь. В огне всегда можно увидеть лицо какого-то человека и мысленно поговорить с ним.
— Ты не думай,— говорил мне старший,— мы здесь ничего плохого никому не сделаем, и дерева не тронем, ничего не тронем... Мы знаем, Михайловское — для всех святое место. Это и наше святое место... Здесь цыгане осенью испокон веков табором стоят... Старики рассказывали, что сам Александр Сергеевич позволил нам здесь стоять и шатры ставить и даже, говорят, бумагу дал, чтобы никто нас не обидел. Только эта бумага во время войны затерялась, когда немцы почти половину здешних цыган перерезали... Он всегда ходил к нам. Наши бабы ему ворожили... Любил он песни цыганские. И мы пели ему.
Я попросил, чтобы и мне спели какую-нибудь старую, самую старую, «пушкинскую» песню.
— Ваня,— крикнул цыган,— позови Глашку с дочкой, пусть идут сюда!
Подошли цыганки — одна совсем старая, другая помоложе. Они о чем-то между собой говорили — по-цыгански, шумно. Подсели к костру. Притихли и запели:
Песня мягко стлалась по озеру, медленно уходя в туман, и там тонула где-то в спящей Сороти.
— Хорошо тебе? — спросила старая цыганка.
— Хорошо, — сказал я, стараясь не глядеть на нее, потому что в глазах моих стояли слезы.
В это мгновение в огне костра я ясно увидел улыбающееся лицо Пушкина, который вместе со мной слушал эту старинную цыганскую песню.