Выбрать главу

— Словами ничего не выразишь. Да и вряд ли нужно. Пережить можно, а пересказать — нет.

— Нет ничего такого, чего нельзя было бы пересказать. Мне не раз приходилось выслушивать самые невероятные истории.

— Знаете, это как мельчайшие частицы, вроде песчинок или капель воды. Невозможно рассказать о таких малостях — ничего не получается. Люди не поймут, что вы имеете в виду…

— А если я вам помогу? Главное — взять разгон. На меня не обращайте внимания, как будто меня здесь нет, как будто вы рассказываете самой себе.

Но на этот раз у нее опять ничего не получилось. Она продолжала молчать.

Шон подождал. Однако решил не отступать:

— Вы сейчас боитесь, верно? Испытываете страх?

Она глубоко вздохнула, ее вдруг стала бить дрожь.

— Да, боюсь.

— А ведь было время, когда ничего не боялись.

— Было время, когда не боялась.

— Вот и начните с него. С тех самых пор.

Глаза ее затуманились, но уже не от слез. Она ушла в себя, ее взгляд скользнул мимо него, в ночь и за ее пределы, в далекое прошлое.

— Да, было время, когда я не знала страха…

Глава 2

Рассказ

1

Началось все с капли. Да, именно с капли. Но не воды, а капли бульона, упавшей на белое вечернее платье, надетое впервые. С такой, в сущности, малости.

Капля пролитого бульона. Косой взгляд, на секунду прервавший разговор. Огорчение на лице, мелькнувшем за плечом. Огорчение, вызванное неосторожностью. Лицо удаляется, пятно просыхает, разговор входит в прежнее русло. Однако что-то уже произошло.

Вот первый шаг к смерти. Едва заметный симптом тьмы при желтом свете множества стоявших на столе свечей. Крошечная точечка. Но она росла, увеличивалась — ото дня ко дню, от недели к неделе, от месяца к месяцу, — пока тьма не вытеснила свет. Пока все не обернулось тьмой. Пока не осталось ничего, кроме тьмы, страха и боли, смерти,

Меня, как я вам сказала, зовут Джин Рид, а отца — Харлан Рид. Бог вложил в наше сердце любовь к отцам, и Бог же сделал так, что в сердцах дочерей чувство это гораздо сильнее, чем в сыновьях. Но Бог позабыл дать нам то, что могло бы избавить от боли, которую нередко приносит с собою любовь. Бог позволяет нам оглядываться назад, однако запрещает заглядывать вперед. А если мы и делаем это, то на свой страх и риск. И нет никакого лекарства, которое позволило бы предупредить боль, есть лишь одно, которое может только следовать за нею, — время.

Я потеряла мать, когда мне исполнилось два года и, по сути, ее не знала. Меня растил отец. Иногда думаю, что большей любви не бывает, — вообразите любовь к родному человеку в сочетании со всем спектром романтической любви, за исключением, разумеется, запретной. Так все было у нас. Может, это и нехорошо, но подобного наказания мы все же не заслужили. Случалось, например, что я падала, сбивала себе коленку или получала ссадину. Тут же бежала к отцу, а он брал меня на руки, и его сочувствие, точно бальзам, проливалось на ушибленное место. Так же он поступил тогда, когда в восемь, не то в девять лет я обнаружила в себе нечто странное. До тех пор я ничего не чувствовала; дети, если растут изолированно, в половых особенностях не разбираются. Подобное незнание могло мне повредить. Отец позаботился о том, чтобы ничего плохого не произошло. Прижег, простерилизовал, удостоверился в том, что не останется следа и отметины.

Как-то раз в школе незнакомая девчонка уселась передо мной на игровой площадке и, нахально глядя прямо в глаза, спросила:

— Ты ведь жутко богатая, правда?

Я, как бы защищаясь, слегка попятилась.

— Нет, не богатая, — неуверенно ответила я. Меня словно обвиняли в том, что барахтаюсь в каком-то противном жирном соусе.

— Нет, богатая, — не унималась та. — Мне сказали.

Когда что-то отвлекло ее внимание, я украдкой бросила взгляд на свое платье. Оно было чистым и опрятным. Беспокоиться вроде не о чем. Но я не на шутку встревожилась.

Вечером, придя домой, сразу же спросила:

— Что значит — быть богатым?

Отец заговорил медленно, чуточку грустно и очень мудро:

— Слушай меня внимательно. А завтра — забудь. Когда тебе исполнится восемнадцать или двадцать, ты обо всем вспомнишь. Тогда это тебе будет нужней. Быть богатым — значит, прежде всего, быть готовым к трудностям. Постоянно чувствовать себя одиноко: ты протянешь руку, а она повиснет в воздухе. Тебя никто по-настоящему не полюбит. То есть ты не сможешь определить, любят ли тебя ради тебя самой. Придется быть очень осторожной: всюду ждут ловушки.

— А что же мне делать? — растерянно спросила я.

— Только одно. Вести себя так, словно ты ничего не знаешь. Веди себя… живи и думай, словно ты и не подозреваешь о том, что богата. И тогда, возможно, мир станет к тебе снисходительней.

На другой день я уже действительно обо всем забыла. Да, да, на следующий же день. А вспомнила много лет спустя, как и предсказывал отец. Так бывает, когда бросишь что-нибудь в воду: сперва оно потонет и долгое время не показывается, потом опять всплывает. Итак, отец дал мне нечто вроде завета, и я старалась ему следовать.

Теперь о том, что непосредственно предшествовало дню, когда злосчастная капля так омрачила мое существование. У меня, разумеется, были свои дела, заботы и интересы. Жизнь казалась безоблачной, ей ничего не угрожало. Дружбы с ровесниками я не водила — чувствовала, что мне с ними неинтересно. Меня считали немножко странной и нелюдимой. Не любила компаний, тряпки меня тоже особенно не интересовали. Мне нравилось читать. А еще любила гулять под дождем с непокрытой головой, одна, засунув руки в карманы и задрав голову, чтобы ощущать, как по лицу стекает вода. Ничто, казалось, не предвещало беды.

И вот однажды вечером за обедом, за день или два до того, как упасть упомянутой капле, отец мимоходом заметил:

— Джин, похоже, в пятницу мне придется отправиться в Сан-Франциско.

— Надолго?

— На два-три дня. Туда и обратно.

И добавил несколько слов о партии шелка из Японии: предстояло что-то уладить.

Деловые поездки были для него не редкость. Он совершал их постоянно.

Увлеченная десертом, я только погрозила ему пальцем:

— Не лучше ли тебе отправиться в понедельник? Ты знаешь, какое в пятницу число? Тринадцатое…

Он хмыкнул — впрочем, на иную реакцию я и не рассчитывала, и мы заговорили о чем-то другом; служанка в это время стояла у буфета, наливая кофе.

День или два спустя, то есть в четверг вечером, накануне отъезда отца, к нам, насколько я помню, приехали гости. Горели свечи, обед был каким-то очень уж церемонным, что для нас с отцом означало определенную несвободу. Мы это давно уже с ним заметили. Приходилось, однако, мириться… Я надела то самое злополучное новое белое платье, а в нем мне не нравилось абсолютно все. И то, что оно новое, и что белое, и что, наконец, платье — и какое! Один конец укороченный, другой — удлиненный. Меня раздражало ощущение расфранченности, да к тому же еще этот дурацкий шлейф — куда ни пойдешь, всюду он за тобой тянется. Я предпочитаю джемперы и твидовые костюмы. Только в них чувствую себя по-настоящему удобно. А платья… Их, правда, тоже иногда приходится надевать, но я старалась делать это как можно реже.

В тот вечер сидела я, значит, при полном параде за обеденным столом и старалась поддержать беседу с людьми, к которым была совершенно равнодушна, как, впрочем, и к теме беседы. Речь, по-моему, шла о приватном концерте одной оперной певицы.

— Вы непременно должны прийти, — уговаривала меня престарелая, увешанная бриллиантами дама, сидевшая напротив. — Мы будем рады вас видеть.

— Постойте-постойте, вы сказали — завтра? — Я с облегчением вздохнула. — Завтра мы точно не сможем. Отец собирается лететь во Фриско.

Я бросила взгляд на отца, сидевшего во главе стола, чтобы он подтвердил мои слова. Так ведут себя сообщники.

В этот момент передо мной ставили на стол тарелку с супом, рука, державшая ее, дрогнула, и капля пролившегося бульона попала мне на платье; я почувствовала, как она обожгла меня, мгновенно просочившись сквозь легкую ткань.