— Да нет, батьку мой славный, не то, не то, — всхлипнул как-то визгливо Максим, — погнали мы этого волка с волчатами, так бессмертные гусары его и биться с нами не стали, а пустились все наутек... Только чертова батька уйти им было от нас: как пустили мы своих коней, — заговорил он оживленнее и бодрее, — так и сели им на спину. Иван ударил на правое их крыло, Степан — на левое, а я на голову.
Видят эти удальцы, закованные сталью и обвешанные зброей, что смерть за плечами, и с отчаяния давай махать копьями. Так куда было им сдержать наш бешеный натиск! Смяли мы их, погнали, как отару овец, кроша на капусту; не помогла пышным воинам и дамасская сталь, — разлетались их доспехи под нашими саблями, гнулись шлемы под келепами, и окровавленные паны падали кругом, как снопы... Разметали мы их хоругви, прорезались насквозь, а Яремы не догнали — удрал! — закончил Кривонос глухим голосом.
— Удрал? Ярема удрал? — вскрикнул восторженно Богдан, двинувшись к Кривоносу. — И ты еще, брате, печалишься? Убить этого любимца Марса всякому было можно, накинуть даже арканом, потому что он несся всегда на челе и первый бросался в огонь; но принудить его повернуть тыл, устрашить бесстрашного до позорного бегства, заставить Ярему удирать, положивши ноги на плечи, — да это такой подвиг, от которого можно одуреть от радости... Да ты, друже, принес нам этой вестью столько славы, что и пилявецкий разгром побледнел перед нею! Шутка ли, братцы, — и Ярема от козаков удирает, так какой же черт нам теперь страшен? Дай обнять тебя за это от всего товарыства! — И гетман заключил в свои объятия ободренного, растроганного до слез Кривоноса.
А кругом волновалось морем козачество и кричало неистово: «Слава, слава, слава!».
К вечеру того же дня Ганджи не стало. Эта весть быстро разнеслась по лагерю, смутила пирующую старшину и притишила буйное веселье опьяненной разгулом толпы. Все любили Ганджу, всем было жаль удалого, отчаянного рубаку, а особливо Богдану; он терял в нем и смелого, отважного полководца, и верного товарища, и беззаветно преданного друга... С веселого, ликующего пира, отправился гетман в сопровождении старшины на похороны товарища, отдавшего за веру и родину свою жизнь.
Среди поля, окаймленного задумчивыми лугами, вырыли глубокую яму и понесли к ней Ганджу на китайке. Весь его полк и части других войск провожали с опущенными знаменами почившего лыцаря. Вокруг широкой могилы стали за гетманом Ганна и вся старшина.
Священник, прочитавши над усопшим короткую отпускную молитву, пропел «Со святыми упокой»; все подтянули дрогнувшими, растроганными голосами «вечную память» и начали отдавать товарищу последнее прощальное целование.
— Эх, друже мий любый, друже коханый, — произнес с грустью Богдан, всматриваясь еще раз в холодное, безучастное лицо мертвеца, — зачем не дожил ты до дня нашей славы, зачем не захотел разделить с нами радостей? За что покинул так рано своих верных друзей?..
Дальше он не мог говорить и, отвернувшись, отошел в сторону.
Теплый осенний ветер шевелил чуприну Ганджи. Лицо его было строго, сурово и спокойно; Ганна плакала. Полковники неподвижно стояли, наклонив низко головы.
На длинных белых рушниках спустили Ганджу в его тесную хату, накрыли червоною китайкой и положили рядом с ним его саблю и полковничий пернач. Священник, благословив могилу, бросил в нее лопаткой с четырех сторон по комку земли, за ним бросили по горсти гетман и старшины, а за старшиной потянулось полковое товарыство. Рявкнули громко гарматы, затрещали дружно мушкеты: козаки воздавали последнюю честь своему дорогому атаману и тихо посыпали его честную голову сырою землей. Насыпали козаки над Ганджою широкую да высокую могилу, целый курган, и неспешною поступью возвратились в свой лагерь.
Однако ошеломляющие впечатления дня были так сильны, хмельной угар так сладко волновал кровь, что мрачное, не соответствующее настроению духа впечатление не могло долго держаться и заменилось снова игривым, ликующим; только козаки ганджовского полка, собравшись вместе, пили за упокой своего батька, вспоминали его славные дела, а слепые бандуристы слагали уже в память его думы.
Подавленный скорбною тоской и сосавшим сердце предчувствием, что в этой ликующей радости кроется и зерно разлада, Богдан возвращался назад замедленным шагом, склонив задумчиво голову. За ним шла грустная, растерянная Ганна, полная только что пережитых впечатлений, и не сводила пытливого взгляда с Богдана; ей казалось, что он уж чрезмерно убит: в боевое время смерть такое частое и обыденное явление, что не может поражать свыкшихся с нею людей, и к Богдану, вероятно, подкралось еще другое горе или, быть может, заныла вновь старая рана? При этой мысли какая-то холодная змейка шевельнулась в ее груди и ужалила сердце. Ганна вспыхнула от чувства стыда, а потом побледнела и почувствовала в ногах ровно слабость.