— Уйди, уйди, пожалуйста!
Само Надино присутствие давило. И боль в сердце становилась все сильнее. Неужели он ничего не успеет в жизни?! Из-за нее!
— Уйди, пожалуйста!
Как, оказывается, больно — прорываться к свободе!
— Уйди, пожалуйста!
— Куда же я уйду! Ты же знаешь, я к себе в комнату пустила Асю с мужем.
— Уходи! Куда-нибудь… Уходи! Давай мирно. Не как матушка, которая довела отца… Уходи!
— Да пойми ты: нельзя тебе без меня! Вам всем нельзя! Сейчас приехал Петя, кто будет готовить? Нина Ефимовна?
Господи, за что она цепляется!
— Как-нибудь! Уйди, пожалуйста!
Что-то случится, если она сейчас же не уйдет!
— Да ты вспомни, что здесь у вас было до меня! Слишком верная Эвридика, которая всегда идет
следом, цепляется, не хочет отстать, как ее ни гони!
— Спасибо за все, но уйди, пожалуйста!
Надя снова заглянула ему снизу в лицо и отошла, что-то поняв.
— Хорошо, побудь один, успокойся. Завтра сам не вспомнишь, из-за чего хотел рубить по живому. По живому же, слышишь, да?! Нет, не слышишь. Ты слишком счастливый, чтобы слышать! У кого не было своей боли, тот не услышит.
Уже не было боли, а словно изжога там, где сердце.
— Уйди, пожалуйста!
Ладно, уйду, чтобы ты успокоился. Завтра вернусь, когда ты сам забудешь, из-за чего все начал.
Так тягостно было ее присутствие, так хотелось вырваться, что он даже испытал прилив теплого чувства к Наде за то, что она наконец уходит. Захотелось как-то позаботиться на прощание, чем-то помочь.
— Может, тебя подвезти?
Он не подумал, сможет ли сейчас вести машину.
— Не надо.
Но как же ты? С чемоданами!
— Не надо, ничего я не возьму. Слишком много, если брать: тут все мое, все, что вложено. И все равно: я — это ты! И не отрубишь: прирасту снова, слышишь, да?
Но он почти не слышал. Наконец ушла.
Громадное облегчение. Ничего не давит — свобода.
Вырвался, свободен — но первое же свободное чувство: жалость!
Снова и снова вспоминались все наговоренные Надей глупости, все чужое в ней, вся ее жалкая мистика. Но все равно…
Спускается сейчас по лестнице, такая маленькая, похожая на мальчика. Спускается по лестнице, по которой ей больше никогда не ходить. Придет еще за вещами, но чтобы хозяйкой — никогда. Вышла на улицу, проходит мимо Стефы, прощается с ним, потому что он тоже член семьи. Идет одна по мокрой улице, наступая на желтые листья. Идет, держит осанку, чтобы никто ни о чем не догадался со стороны…
Никогда он не был влюблен в нее, как был когда-то влюблен в Женю Евтушенко, но с нею было естественно. Вот самое точное слово: естественно! Будто она и вправду часть его самого… Пока не находил на нее очередной приступ упрямства. Было бы так же естественно с Женей Евтушенко? Вряд ли. Слишком Вольт был влюблен, слишком напряжен при ней…
Очень жаль Надю, но что отрублено — то отрублено.
Так же жаль ему было отца, когда шесть лет назад Вольт уезжал от него, зная, что не сможет больше вернуться.
У отца под Москвой дача в академическом поселке. Он, правда, не академик, а только членкор, и потому полных академиков с некоторой желчностью называет не иначе как «наши бессмертные». И Алябьева, своего старого знакомого, тоже. Может быть, даже в особенности — Алябьева. Объект научных занятий отца Вольту казался слишком нестрогим, требующим скорее методов искусства, а не науки: древнеславянская литература — «Слово», «Повесть временных лет» и так далее. Науками в полном смысле Вольт признает физику, химию, биологию, а гуманитарные области — нет, все же они ближе к искусству. Впрочем, большинство с ним не согласно — ну и ладно. Так вот, на подмосковную дачу Вольт уже после института стал приезжать каждое лето, это сделалось традицией: проводить у отца часть своего длинного научного отпуска — кандидатом Вольт стал очень быстро после окончания. Тогда еще он не был официально женат на Наде и ездил один: приехать к отцу с нею, пока они не зарегистрировались, было невозможно — такой уж чопорный дом.