Выбрать главу

Филипп отпер дверь, вошел в прихожую. В квартире глухая темень — не горела ни одна лампочка во всю длину коридора, не выбивался свет из-под дверей. Филиппу не нужен свет, чтобы ориентироваться в собственной прихожей, недаром же он здесь родился и за всю жизнь ни разу не переезжал — редкий в наше время случай, — но все равно темнота неприятна. Означать темнота могла только одно: нет света во всем доме. На лестнице есть, лестницы почему-то питаются отдельно, а в квартирах нет. У них в доме свет почему-то портится очень часто. Починят кое-как — и через день, через неделю, хорошо, если через месяц, перегорает снова. Видно, старинная проводка прогнила насквозь. Когда нет света, первая мысль Филиппа всегда о холодильнике. Вот и сейчас: принес масло, яйца, а холодильник отключен; если света не будет долго, то и потечет.

Услышав шаги хозяина, в комнате заскреблась Рыжа. Она всегда рвется его встречать, а уж сегодня, когда еще помнит свое спасение, — счастье вдвойне! А вот Ксана никогда не встречает. Когда еще была жива мать, она встречала отца неукоснительно. Даже если в это время в кухне, каким-то непонятным образом узнавала, что он пришел, — не слышно из кухни хлопанья входной двери, это точно, — и спешила в прихожую. В последние годы — вся скрюченная. Спешила в прихожую, принимала отцовское пальто. Потому возвращение отца домой всегда как бы событие. А пришел Филипп — ничего не случилось. Вот только Рыжа радуется.

Он вошел в свою комнату, выдержал восторги Рыжи, взял свечу, которая всегда наготове на случай очередной электрической аварии, и пошел показаться Ксане и намекнуть насчет ужина.

Свеча не столько светила, сколько слепила, поэтому шел Филипп даже неуверенней, чем в полной темноте. Ко и полуослепленный близким огнем свечи, он сразу заметил, что бумажка с печатями на дверях Леонида Полуэктовича отклеена и торчит вбок. Значит, добралась Антонина Ивановна — больше-то некому.

Вскрытие комнаты не имело никакого отношения к начатым сегодня хлопотам Филиппа, а все-таки ему сделалось неприятно: точно вторглись к нему. Он хотел пройти мимо, сделать вид, что не заметил — бумажка снова заклеится, и можно будет думать, что не знал, что и не было ничего, — но дверь медленно открылась сама. Выглянула Антонина Ивановна — да вся в чем-то белом, будто наряженная под привидение.

— Я-то думаю, кто идет впотьмах! Загляни, посмотри, какая грязища! Он, может, у себя год как не прибирал.

Филипп заглянул, остановившись на пороге.

Комната Леонида Полуэктовича и при полном свете напоминала всегда антикварную лавку, в свете же свечей больше походила на бутафорскую, куда только что снесли реквизит после представления пьесы Островского или, скорее, Сухове-Кобылина. Свалили реквизит и разошлись до утра — потому что и кресла красного дерева, и окованные сундуки, и золоченые рамы картин казались ненастоящими, хотя уж Филипп-то знал точно, что все здесь настоящее. Но оттого, что комната казалась складом бутафории, и решительность Антонины Ивановны, отклеившей бумажку с печатями, словно была продолжением пьесы, а не реальным поступком. Проступком. Интересно, она и вошла сюда, когда перегорело электричество, ободренная темнотой, или свет случайно погас уже после?

Ну чего ж, пропадет же все. Крупные вещи опишут, я не говорю. А чашки всякие? Кто ж такую грязищу станет вывозить и продавать в комиссионке? Бросят — и пропадет. Я говорю твоей Ксаночке, а она: «Боюсь мертвых! Вдруг придет за своими вещами?» Во какая, а еще образованная! Я-то темная баба, я-то боюсь тоже, а беру все-таки, а она: «Вдруг придет!»