Запись должна была состояться в восемнадцать часов, но потребовалось еще некоторое время, чтобы освоиться в студии, уточнить детали с осветителями, звукорежиссерами и уладить два-три вопроса с оркестром, хотя все уже давно было отработано во время многодневных репетиций. Затем приступили к гриму, люди подходили по трое, занимали три кресла, стоящие перед зеркалом, и попадали в руки специалисток; некоторые из них были довольно хорошенькие, хоть и делали свою работу с вежливым равнодушием. Впрочем, гримировали только солистов и дирижера. Оркестровая масса по большей части осталась в своем естественном виде, если не считать меланхоликов и сангвиников, на лица которых все же легло немного пудры. Несмотря на то, что оркестру был необходим минимум пространства, студия все же оказалась намного более тесной, чем это виделось на экране, но с телевидением это происходит постоянно: пространство, экран, идеи, проекты — все там становится меньше, чем в обычной жизни.
После того как голос ниоткуда завершил обратный отсчет, концерт начался. Дирижер был удручающе жеманен. С застывшей улыбкой на лице он делал в воздухе плавные и обволакивающие движения, осторожно подавая разным группам оркестрантов тайные знаки, прикладывал палец к губам и не в такт покачивал бедрами. Глядя на него, музыканты тоже вовлеклись в эту игру: воспользовавшись эпизодом в партитуре, позволяющим ему блеснуть и на несколько тактов выделиться из общей массы, гобоист изобразил на лице выражение крайней сосредоточенности, которое дало бы ему право на крупный план. Немного позже, благодаря нескольким выразительным фразам, два английских рожка также зрелищно исполнили свои соло. Макс, быстро растеряв последние остатки страха, что еще преследовал его днем, и сидя за роялем, начал немного скучать и, в свою очередь, стал строить гримасы и хмурить брови. В зависимости от характера пассажа он то совершенно втягивал голову в плечи, то, наоборот, внезапно выпрямлялся и улыбался инструменту, улыбался произведению, музыке и себе самому — надо же и себя не забыть.
Затем, когда все закончилось, пора было возвращаться домой. Подумав, что в таком виде его лицо выглядит более симпатичным, Макс решил не смывать грим. Паризи, извинившись, сказал, что не сможет отвезти его обратно, и, поскольку дождь прекратился, Макс пошел пешком. По Гренельскому мосту он добрался до Лебединой аллеи, этого спинного хребта реки, с равномерно чередующимися скамейками и деревьями, вдоль которого он проследовал до моста Бир-Хаким, а взобравшись на него, попал на станцию Пасси. Его план состоял в том, чтобы, сев в метро на 6-й линии, оказаться на Этуаль, там сделать пересадку и доехать до своей станции Барбес. Станция Пасси производит очень приятное впечатление, можно сказать, она очень просторная, даже шикарная, и над ней, подобно флагманским кораблям, нависают громады многоэтажных домов, такие красивые, что кажутся необитаемыми и попросту нарисованными.
В ожидании поезда Макс спокойно стоял на платформе. Когда подошедший поезд выгрузил одних пассажиров и принял других, на противоположной стороне остановился другой состав, идущий в обратном направлении, в сторону Насьон. Как и предыдущий, он сначала опустел, потом вновь наполнился. Макс зашел в вагон и встал возле застекленной двери — и кого же он увидел, или решил, что увидел, в стоящем рядом поезде? Конечно, Розу.
Розу, одетую в темно-серый костюм и светло-бежевый, несколько помятый летний плащ из поплина, стянутый ремнем на поясе. Макс не помнил, чтобы она когда-нибудь так одевалась, но, если не считать одежды, за истекшие тридцать лет она почти не изменилась.