И сейчас, вглядываясь в мое лицо с надеждой, он искал лишь крошечную возможность найти истину и справедливость хотя бы в моем признании…
А мне? Мне такое признание разве не было еще важней, чем ему?
Я выпалил, будто в прорубь головой нырнул:
- Ну была! Была! Сеть! - Это получилось с каким-то вызовом и даже надрывом. Но попробовал бы кто-нибудь сейчас побывать в моей шкуре! Как бы он повел себя на моем месте…
Ох, как было мне противно в эту минуту от самого себя! Как стыдно…
- Но почему же вы себя так ведете? И врете… - спросил он почти успокаиваясь, но с каким-то непроизвольным удивлением, а может, и усталостью. - Почему вы сейчас такие?
И, уже ничего не думая и не желая больше сдерживаться и скрывать свои чувства, я с каким-то отчаянным ожесточением, с отвращением к себе, к этому разговору, и ко всему, что недавно произошло и казалось почти нормальным, воскликнул:
- Но ведь стыдно же! Стыдно!
Он посмотрел на меня очень пристально, будто желая понять, правду ли я говорю, потом поднялся и вышел. Почти сразу же появился веселый капитан и, широко и дружески улыбнувшись, сказал:
- Вот и лады! Как хорошо, когда все по-хорошему! Вы только, пожалуйста, возьмите свои объяснения, ладно? Там про этого паренька, который номера… Он ведь не служит! Это он так, для форса, фуражку-то надел, а на самом деле он общественник. Ну, вытянули его с вечеринки, сами понимаете…
- А номер? - спросил я.
- Номер вам давно уже привинтили, - сказал капитан, улыбнувшись.
Мы попрощались, крепко пожав друг другу руки. Проходя через приемную, я увидел сбоку, на уголке стола прилепившегося директора совхоза - он переписывал свое заявление.
- До свидания, - сказал я громко, обращаясь прямо к нему. Он сделал вид, что не слышит меня.
Когда свернул с грейдера на луг, я увидел, что меня с нетерпением ждут. Женщины подошли и стали спрашивать, а Володя стоял в стороне, делал вид, что он занимается дровами.
- Все нормально, - бодро отвечал я. - Заявление аннулировали.
- Но ты объяснил, как они вели себя? - спросила Надя.
- Объяснил…
- Ну и что?
- Да ничего! - вдруг вспылил я. Даже не понял, что это я так заорал громко. - Все нормально, я же сказал, и дайте мне отдохнуть! Я с утра…
Я ушел в палатку и провалялся там до вечера. А вечером мы собрались и уехали домой. В машине мы почти не разговаривали, и даже дети вели себя тихо. Только раз, когда мы проезжали тот самый поселочек, а дорога проходила мимо милиции, Надя спросила вдруг, куда Володя дел свою сеть.
Он ответил, что утопил в речке.
- Что значит «утопил»? - поинтересовалась Надя.
- Камнем… на дне.
- И что же, она так и будет там лежать? Гнить?
- Вообще-то она не скоро сгниет, - коротко объяснил Володя.
Тогда Надя прикрикнула:
- И не мечтай, чтобы ты когда-нибудь ее оттуда достал! Понял?!
Волоця не ответил, но молчание было красноречивей слов.
С того памятного дня прошло больше десяти лет. Мы никогда не приезжали в эти места. Мы даже вслух, когда собираемся, не упоминаем про этот случай. Но, может, это мне кажется, что все помнят? Может, все давно забыли о нем? Может, это только я никак не могу отвязаться от того стыдного дня, который лежит во мне потаенно, как сеть на дне реки, придавленная тяжким камнем… Но лежит и не гниет. И напоминает, напоминает…
‹№ 41, 1981)
Александр Борщаговский
На плотине
Отрывки из повести «Была печаль»
С детства мечтал Алексей невидимкой прокрасться на плотину, обловиться и пройти по деревне с куканом, которого и не удержать на весу; нести его за спиной, как мешок, ощущая и тяжесть и живое, пригасающее шевеление матерых щук и судаков. И хотя с годами его отношение к плотине менялось - от почитания и младенческой гордости, что вот каков их край особенный, с караульщиками и запреткой, до глухой и тоскливой обиды под- ростка-рыболова, а потом и обдуманной юношеской ненависти, - во всякую пору жизни его дразнила мечта: случится, он наловит так, что хоть раздавай рыбу.
Как-то к вечеру на шлюз прикатил «Москвич», двигался он по ухабистому берегу напролом, со звоном и грохотом, и остановился резко перед стреноженным к ночи шлюзовским мерином. Алешу окликнул седой темнолицый мужчина в штормовке и белой тенниске над тесными джинсами. Смуглые, побитые оспой щеки мужчины серебрились на закатном солнце суточной щетиной. Он приподнял кукан, увешанный ершами густо, едва ли не торчком, и показал их женщине за рулем. «Никак ерш не угомонится, - сказал мальчик с недетской серьезностью. - Никому подойти не дает, любую наживку хватает. Удочку надо длинную, в три колена, на глубине лопырь берет, подлещик по-вашему…» - «И по-нашему - лопырь. - Мужчина надел очки и хозяйским, уверенным взглядом оглядел шлюз, контору, диспетчерскую, уже светившую на бугре сплошным в две стены окном, ворота шлюза, легкую, без бетона, плотину и дремотный в этот час пойменный берег. - Ты мне кузнечиков не раздобудешь?» - спросил тихо, чтобы не слышала женщина за рулем: она строго и недовольно смотрела перед собой, не снимая рук с баранки. «Чиликанов?» - переспросил Алеша. «Ну! Успеешь, пока солнце?» - Алеша кивнул. «Сюда натолкаешь». - Он протянул два порожних спичечных коробка и вынул из кармана детский, в радужные полоски носок. «Лягушат прихвати по дороге. Серые, знаешь? А подошел голавль?» Мальчик склонил ухо к худенькому плечу: о голавле пока не слыхать, хотя и пора, самое их время; в июле, чаще среди жаркой, безветренной ночи, голавль появлялся вдруг густо, косяками, и держался иной год до осенних холодов. Алешу смутили холодно-равнодушный взгляд женщины и мысль, что серые лягушата кричат, когда их распинают на тройнике. Приезжий взял у него кривую удочку и кукан. «Чиликанам головы придави, а то они друг дружку жрать начнут».
Алеша жестоко обстрекал руки крапивой, чиликаны с сухой, мембранной звонкостью скребли в тесных коробках. На береговых склонах, где сочились неслышные роднички, он набрал лягушат, и, сбившись в комок, они тихо лежали в носке. Приезжий приложил к маленькому, будто не мужскому уху коробок и достал из кармана штормовки металлический рубль, но Алеша денег не взял - мать не разрешала, - а попросил крючков и свинцовых дробинок, и мужчина конфузливо засуетился, открыл жестяную коробку, сожалея, что крючки все крупные, а точнее, тройники и грузила спиннинговые, удочный поплавок утонет. «А хочешь со мной на плотину? - осенило его. - Тебя, небось, туда не пускают?» - «He-а! Не пускают и сегодня не пустят». - «Со мной пойдешь или у матери отпросишься?» - «Я скоро, тут недалеко!» - крикнул Алеша, хватая свой потерявший вдруг всякую ценность улов. «Ждать не буду, - предупредил приезжий. - Скажешь охране, что к инженеру Клементьеву». Алеша завертелся на месте от страха, что все сорвется. «Сегодня Дуся Рысцова караулит, ей скажите, она знает - Капустиной сын, Алеша Капустин, а ее - Дуся Рысцова…» Инженер уходил к мостику на воротах шлюза с двумя спинингами, подсаком и портфелем, шел чужой, потеряв интерес к Алеше и пролетавшим мимо уха заурядным деревенским именам.
Взбираясь прямиком в гору, хватаясь за крапиву, кусты татарника и высокую, обсыпавшую его семенами траву, Алеша вспомнил имя «Клементьев»: в прошлое предзимье деревня только о нем и говорила. В конце октября по большой осенней воде ударил мороз. Плотина здесь не бетонная, не каменной, литой стеной перегородившая реку, а живая и чуткая; по-живому, как медведь в берлогу, ложилась она к ледоставу под воду, на самое дно. Там, упираясь в две тяжелые металлические балки, протянувшиеся от берега к берегу, стояли на подшипниках, в метре одна от другой, ребром к речному напору, стальные, сужавшиеся кверху фермы. Их вязали вверху стяжками, болтами, тонкими рельсами узкоколейки для электрического крана, и с его помощью между фермами, в пазы, ярусами, от самого дна загоняли сотни дубовых щитов - они стеной вставали во весь размах Оки, подрагивая под ее могучим напором. Другой такой плотины в России нет, так утверждали все, так говорила и не позволявшая себе пустой похвалы мать.