Неужели и она когда-то была такой же крохотулей?
Да, ни одна рыба не вышла ей навстречу. Море навсегда отделило ее от речных обитателей. Она здесь гостья, недолгая гостья.
И все-таки она сейчас была рада, что снова у себя на родине. Семги живут по закону великого Лоха, и она исполнит его.
6.
Лето стояло жаркое, знойное. Белые ночи, короткие и легкие, как вздох, не освежали воды, поросшей зеленой тиной. Дышать было трудно. Вдобавок Красавку точил морской клоп, и она не могла смыть его в обмелевших порогах.
Тем не менее она мужественно переносила, все испытания. По утрам она плясала, кидалась на щук, если те осмеливались выйти на плес. Пусть дохнут с голоду в своей поганой траве! Ведь защита слабых - это тоже исполнение закона великого Лоха! Он, великий Лох, не может быть несправедливым…
…Помутнели, погасли белые ночи. Над рекой заклубились густые туканы. Потом разразился дружный и благостный ливень. Река моментально вздулась. Зарокотали пороги. Это хорошо. Это река расчищает путь великому Лоху.
Красавка во сне и наяву грезила о нем. В черные осенние ночи она почти не спала. Вот сверху падает звезда, и ей уже чудится, что это сам великий Лох в звездном сиянии идет к ней. А что там за шум на пороге?
Плывут, кружатся листья по реке. Вот и солнце уже редко стало заглядывать на плес. А Лоха все нет и нет…
Как-то рано утром на плес заявился темно-розоватый запыхавшийся крючок.
- Пойдем на коп. Я уже который день ищу себе подругу.
- С тобой на коп? - Красавка едва не рассмеялась, так смешон и самонадеян был этот маленький нахал. - А что я там не видела?
- Как? Неужели тебя не тянет на коп? Все семги гуляют в это время на копах.
- Мне нечего там делать. Я жду великого Лоха.
- Великий Лох, великий Лох… - обиделся крючок. - Подумаешь, зафорсила! Я тоже когда-нибудь вырасту большой.
Бедный карапуз! Он даже не понимает, о каком Лохе идет речь…
В следующие дни еще приходили крюки - маленькие уродливые заморыши с длинными костлявыми головами. И все они звали, умоляли ее пойти с ними на коп.
- О, какая ты бессердечная! - в один голос стонали они. - Зачем ты мучаешь нас?
Нет, она не хотела мучить их. Но что ей поделать с собой, если ее не тянет на коп? И потом, разве затем она пришла сюда, чтобы поиграть с этими молокососами на дресве?
Сыплет белой крупой сверху. По утрам ледяная корка вырастает у берегов. А великий Лох все еще не подает вестей о себе. Может быть, он забыл о ней? А может, она слишком самонадеянна? Кто сказал, что именно к ней, а не к другой семге придет царственный Лох?
Однажды, лежа на дне плеса и прислушиваясь к речным звукам, она вдруг почувствовала странное, незнакомое томление во всем теле. Ее неудержимо потянуло на дресву, на мелкий рассыпчатый галечник.
Она взмолилась:
- О великий Лох! Я старалась жить по твоему закону. Я долго ждала тебя. Почему же ты не идешь?
Немо и пусто вокруг. Ни звука не услышала она в ответ. «А может быть, я провинилась в чем-нибудь? - пришло ей вдруг в голову. - Может, я прогневала великого Лоха тем, что отказалась пойти на коп с его сыновьями? И он наказывает меня за гордыню? Но где, где они, эти крюки? Куда подевались?»
Она бегала взад-вперед по плесу, спускалась за пороги. Крюков не было.
Наконец, совершенно измученная, вся охваченная нестерпимым желанием, она приткнулась к дресве на приплаве у порога.
Была кромешная ночь. Плыли, сшибаясь в темноте друг с другом, мохнатые льдины. Хрустела дресва, скатываясь в порог.
Красавка рыла коп. Рыла неистово, безрассудно, повинуясь всесильному инстинкту продолжения рода. А потом, когда яма была готова, она обессиленно свалилась в нее и снова - в который раз! - зашептала горячо и призывно:
- О великий Лох! За что ты караешь меня? Ну пусть я недостойна тебя. Пускай забыл ты обо мне. Но ведь у тебя много сыновей! И что тебе стоит прислать одного из них! Ну хоть самого- самого захудалого крючка…
И только признесла она эти слова, как в горловине порога послышался звон и грохот, а затем все вокруг задрожало от яркого, ослепительного света, точно само солнце заполыхало в ночи.
Ничего подобного не видела она в своей жизни. Это Лох, сам великий Лох идет к ней. Кто же еще может ходить в таком громе и лучезарном сиянии? Вот оно, счастье, вот награда за все страдания и муки, которые она претерпела в реке!
Сладостная истома волнами заливала ее тело. Она лежала на своем ложе притихшая, завороженная необыкновенным, сказочным сиянием и ждала…
Удар был меток и беспощаден. Стальные зубья остроги попали ей в затылок. Она еще билась, хлестала хвостом, когда ее втащили в лодку…
- Семга! - ошалело и радостно закричал с кормы молодой здоровый парень, который шестом удерживал лодку.
- Тише ты, сука! - прохрипел бородатый мужик, с испугом озираясь по сторонам. - По казенным харчам заскучал… Живо к берегу!
Лодка качалась. Пламя козы - железной решетки с горящим смольем, укрепленной на носу, - шарахалось из стороны в сторону. В черное небо летели искры.
Вот и вся невыдуманная история одной семужьей жизни.
(№ 37, 1977)
Виктор Астафьев
Царь-рыба
В поселке Чуш его звали вежливо и чуть заискивающе - Игнатьичем. Был он старшим братом Командора и как к брату, так и ко всем остальным чушанцам относился с некой долей снисходительности и превосходства, которого, впрочем, не выказывал, от людей не отворачивался, напротив, ко всем был внимателен, любому приходил на помощь, если таковая требовалась, и, конечно, не уподоблялся брату, при дележе добычи не крохоборничал.
Правда, ему и делиться не надо было. Он везде и всюду обходился своими силами, но был родом здешний - сибиряк и природой самой приучен почитать «опчество», считаться с ним, не раздражать его, однако шапку при этом лишка не ломать, или, как здесь объясняются, не давать себе на ноги топор ронить. Работал он на местной пилораме наладчиком пил и станков, однако все люди подряд, что на производстве, что в поселке, единодушно именовали его механиком.
И был он посноровистей иного механика, любил поковыряться в новой технике, особенно в незнакомой, дабы постигнуть ее существо. Сотни раз наблюдалась такая картина: плывет по Енисею лодка сама собой, на ней дергает шнур и лается на весь белый свет хозяин, измазанный сажей, автолом, насосавшийся бензина до того, что высеки искру - и у него огонь во рту вспыхнет.
Но нет искры, и мотор никаких звуков не издает. Глядь, издали несется дюралька, задрав нос, чистенькая, сверкающая голубой и белой краской, мотор не трещит, не верещит, поет свою песню довольным, звенящим голоском - флейта, сладкозвучный музыкальный инструмент, да и только! И хозяин под стать своей лодке: прибранный, рыбьей слизью не измазанный, мазутом не пахнущий. Если летом, едет в бежевой рубахе, в багажнике у него фартук прорезиненный и рукавицы-верхонки. Осенью в телогрейке рыбачит Игнатьич и в плаще, не изожженном от костров, не изляпанном - он не будет о свою одежду руки вытирать (для этого старая тряпица имеется) и не обгорит он по пьянке у огня, потому что пьет с умом, и лицо у Игнатьича цветущее, с постоянным румянцем на круто выступающих подглазьях и чуть впалых щеках. Стрижен Игнатьич под бокс, коротко и ладно. Руки у него без трещин и царапин, хоть и с режущими инструментами дело имеет, на руках и переносице редкие пятнышки уже отлинявших веснушек.
Никогда и никого не унизит Игнатьич вопросом: «Ну, что у тебя, рыбачок, едрена мать?» Он перелезет в лодку, вежливо отстранит хозяина рукой, покачает головой, глядя на мотор, на воду в кормовом отсеке, где полощется старая рукавица или тряпка, култыхается истоптанная консервная банка, заменяющая черпак, прокисшие рыбьи потроха по дну растянуты, засохший в щели пучеглазый ерш.
Вздохнет выразительно Игнатьич, чего-то крутанет в моторе, вытащит, понюхает и скажет: «Все! Отъездился мотор, в утиль надо сдавать». Либо оботрет деталь, почистит, отверткой ткнет в одно, в другое место и коротко бросит: «Заводи!» - перепрыгнет в свою лодку, достанет мыло из карманчика лодки, пластмассовую щетку, руки помоет и тряпицей их вытрет. И никакого магарыча ему не надо. Если пьет Игнатьич, то только на свои и свое, курить совсем не курит. В детстве, говорят, баловался, потом - шабаш - для здоровья вредно.