Выбрать главу

«Без выпивки, — выдохнул возмущённый Эдик. — Комманчо!»

Биологи-генетики выдвинули на середину залы большой письменный стол и заказали рюмку коньяка и один птифур. Один из них строго сказал:

«Ванькин, Аннушка не твоя собственность, понял? Нельзя быть собственником, эгоистом. Это — достояние человечества. Человечества! Понимаешь?» — повторил он многозначительно и поднял один указательный палец вверх.

Челюсти академиков отвалились в знак полного согласия. Глаза их закрылись, и они уснули.

Ванькин уронил себя на стол и запел:

«Уйди, совсем уйди…, если ты общее достояние, я не хочу свиданий, свиданий без любви…»

Его всем было жалко.

«До зарплаты далеко, ой, как далеко, — вдруг мягко, но с какой-то проникновенной силой сказал Ванькин, — Антон Георгиевич, далеко же, согласитесь?»

Учёные опечалились и во сне тихо качали головами.

«Путь познания тернист и спиралевиден, — сказал Антон Георгиевич, — не всё сразу, Ванькин. Терпение. Мужество и терпение, — он склонился к уху Ванькина и прошептал, — насчёт Аннушки мы с тобой договорились».

«Друг, — пропел сквозь слёзы Ванькин, — лучший друг».

Они поцеловались. Биологи-генетики удовлетворённо зааплодировали.

«Комманчо! — проревел Эдик. — Главное в футболе пас».

С островов на город надвинулся вечер. Жёлтое зимнее солнце заиндевело и погасло. Темнота неба, задев крышу ресторана, в котором мы сидели, заставила служителя с полуштатским лицом напомнить нам о закрытии заведения.

«Но где же оркестр?» — заволновался Эдик.

«Оркестр не проявил должного единодушия», — ответило полуштатское лицо.

«Но где же он?» — не сдавался Эдик.

«Увы, они никак не могли настроить инструменты на нужный лад. Музыкальный, разумеется. И их пришлось перевести в небытие».

Мы все вышли на улицу: учёные-генетики, бывший спортсмен общества «Водник» в обнимку с лиловой официанткой, терленовые дамы, певшие, взявшись за руки: «Я ехала домой, душа была полна…», плакавший молодой человек, — он с большим удовольствием доедал сахарную трубочку, — мужчина в строгом жёлтом костюме, Эдик, Слава, Валера и я.

Мы все расцеловались, Эдик даже всплакнул, а Слава пообещал в следующем году всем давать пас, и собирались уже разойтись, как вдруг увидели Выпей Море, который на четвереньках перемещался по Большому проспекту, толкая головой огромный чемодан, обвязанный бельевой верёвкой.

Мы страшно обрадовались. И удивились, конечно. Оказалось, что наша жизнь, какой она была, не знает конца. Она не могла прекратиться, как прекращалось всё вокруг и в каждом из нас.

Мы продали Рудику с Крюкова канала всю мировую литературу вместе с чемоданом, купили в Елисеевском море водки и белого портвейна, взяли такси и уехали неизвестно куда.

Больничка

— Оно, верно, и кажется, что трудно, а совсем даже не так всё. Дочка замужем. За городом живёт. И муж её за городом. Курить-то будешь?

— Нет.

— Это хорошо. Не курить. Даже очень хорошо. Да. Вот оно как.

Старик плетёт свою нить. Тусклый, полный жгучего запаха табака и смирения, прозрачного и бездонного. Он несёт его на своих плечах. Хрупко, осторожно несёт на покатой спине, на жилистой шее, и в узких щёлках дымится по глазу, а в уголках стынет грязноватая слепая слеза.

— Учишься? — спрашивает.

— Да, — отвечаю.

— Учиться хорошо. Человеком будешь. Учение-то… знаешь. Оно хорошо, что учишься, говорю. Ну да, это самое. Время-то сколько?

— Дядя Серёжа, миленький, Вы сейчас свободны? У меня к Вам дело. Видите колбочку? Отнесите её в лабораторию.

— Чего ж, можно. Оно можно. Вот докурю.

— Побыстрей только. Это Артемьева просила.

— Быстро-то. Это мы быстро. Чего тут? Быстро — это можно.

Докуривает, выбивает пепел из зелёного мундштука и дует долго, усердно, спокойно. Потом идёт, неся на плечах смирение и безмерное равнодушие и что-то ещё невысказанное, идёт согнувшись, незаметно перебирая ногами, и широкие, длинные брюки волочатся по кафелю пола.

Хлопает дверь. Белый, крахмальный, с запахом хлорки больничный мир занимает его место. Я один на один с ним. Вжимаюсь в стену, в скамейку. Жду.

Время идёт. Время в больнице измерить трудно. Его вроде и нет. Но работаем мы ровно четыре часа. По вредности. В коридорах, палатах, у кабинетов врачей, когда приносим больного или больную и ждём его, её, их. Не мужчин, не женщин, а больных.

Коричневый, как кофейное зерно, старик возвращается. Он смотрится на фоне выкрашенных в бело-голубое больничных стен.