Выбрать главу

Дядя Миша хотел возразить, но жажда опохмелки, давно иссушившая его несчастный организм, помешала ему изложить свою, вне всякого сомнения, неприличную версию.

А что же поминки? Кажется, до сих пор мы не сказали о них ни слова. Они состоялись. И не только поминки, но даже похороны, да ещё какие! Да, благодаря неусыпному вниманию тёти Раи Шмельку не забыли похоронить.

Конечно, и здесь сказалась текучесть и обратимость времени. Обряды и конфессии перепутались. И кто только не провожал в последний, как принято говорить, путь нашего Шмельку.

На поминки пришли все. Наши — не наши, свои — чужие; можно честно, не стыдясь, признаться: поминки получились…

Пришли православные и лютеране, католики и несториане, шииты и сунниты, буддисты и кришнаиты. В общем все. От молокан до бывшего председателя Облпотребсоюза Бронислава Ивановича Неумолкайко, специально для этого выпущенного из местной острожной предвариловки под честное слово и инвалютный конвертируемый залог. О его размерах Бронислав Иванович, вопреки своей фамилии, наотрез отказался сообщить даже своему ближайшему другу Меланиппе Фёдоровне Москвошвеевой — нашей местной Клеопатре.

«Боже, откуда…? Откуда у людей деньги?» — сказал бы в данном случае дядя Миша, он же Муля, он же…, и, конечно, добавил бы такое, что, увы, не может уместиться в тексте.

В заключение же следует отметить, как положительную и обнадёживающую примету нашего времени, что вся эта обрядовая, догматическая и отчасти криминальная неясность не помешала праздничной обстановке поминок.

Да, было очень весело, со слезами и песнями. Не обошлось без танцев. Можно, пожалуй, сделать не совсем невероятное предположение, что ровно через девять месяцев после поминок появились на свет новые Шмельки.

Должно быть, оно и к лучшему, если подумать.

В конце концов жизнь дана каждому в единственном экземпляре, а Бог один. В противном случае это уже не Бог.

Шартрез

Филипп Филиппович Леденцов пил только шартрез, подслащивая этим томительно-тягучим напитком свою невольную холостяцкую жизнь. Пристрастился он к нему после того, как жена, пойдя однажды к зубному, домой не вернулась, оставшись навсегда в нежных объятиях зубоврачебного кресла. У Филиппа Филипповича не было опыта борьбы с любвеобильными дантистами, и с тех пор шартрез заменил ему тепло семейного очага. Обеспеченный и одинокий, он давно не ждал от окружающего ландшафта никаких неожиданностей, разве что естественного летального исхода, мысль о котором по временам смутно тяготила его. Огорчало не само событие, а как он будет выглядеть после. Будет ли у него вид солидный, с некоторым достоинством в остановившемся навсегда лике. Или окажется что-то неприличное: голова набок, рот открыт — уже не закрыть — и прочая посмертная дребедень.

Но шартрез помогал и тут, выпив рюмку, другую, он обращался мыслями к более приятным предметам. Будучи слегка художником, слегка музыкантом, отчасти профессионально, отчасти любительски, для домашнего пользования, он, поставив на рояль бутылку любимого напитка и рюмку, садился на плетёнку из соломки и начинал что-то наигрывать, не то Шопена, не то Брамса или Сибелиуса, гораздо чаще Мендельсона, нравился, а может быть, «Песню цыганки»: мой костёр в тумане светит, искры гаснут на лету… Музыка и шартрез примиряли его с действительностью, одиночеством и неизбежностью смерти.

Леденцов был бездарен и житейски удачлив, что вполне его устраивало. Однажды случайно он даже оказался лауреатом давно канувшей премии, был внесён и отмечен. Он не грустил, не злился и не завидовал.

Любимым литературным произведением Филиппа Филипповича был «Портрет», он не удосужился прочесть остальные повести известного мастера слова, недостало любопытства. И так и не смог осилить «Мёртвые души», одиссею отечественной словесности. Весьма вероятно потому, что неосознанно относил себя к ним, не слишком этим огорчаясь. Леденцов знал своё место во вселенной и не переоценивал его. Иногда ему казалось, что жена, которую он любил, правильно сделала. Одно как-то задевало, вполне второстепенное обстоятельство, почему именно к дантисту. Она, — думалось ему, — достойна лучшего. Было бы уютнее, солиднее, если бы жена бросила его ради полковника ВВС или оперного тенора. «К дантисту» выглядело несолидно, почти унизительно, в этом была какая-то гримаса, двусмысленность. Уже в самом слове было нечто, выходящее за рамки приличия. А Филипп Филиппович не любил несообразностей, нелепостей, преувеличений, и всякий раз перечитывая «Портрет», искренне радовался, что вот он — тоже художник — смог избежать этого безрассудства, непристойной болезни духа.