Выбрать главу

«И я, и я… позвольте и мне», — сказал Бобчинский.

«Нет, нет, Пётр Иванович, нельзя, нельзя», — сказал Антон Антонович.

«Ничего, ничего, я так: петушком, петушком побегу… мне бы только немножко в щёлочку — та в дверь этак посмотреть, как у него эти поступки…» — сказал Бобчинский.

Философ оставался философом. В его экспромтах, в его шутливых словесных канделябрах, которые он зажигал, — боже, как зажигал, они же металлические, но допустим, метафизически, зажигал — перед ошарашенными гостями, заключалось всегда нечто для головы и сердца. И многие, особенно почтительные и усердные, придя домой, записывали сказанное господином профессором за обеденным столом, как когда-то в юности конспектировали его лекции.

Но затянувшийся пламенный монолог его друга Гамана, который уже и не был философией, а какой-то тёмной, вредной путаницей… Возмущение хозяина дома было столь велико, что он на какое-то время перестал слышать говорящего. С удивлённым и одновременно отсутствующим видом он уставился на напитки и тарелки с едой, расставленные в обычном и раз навсегда определённом порядке. На столе было несколько сортов вина и вода, из всех существующих напитков Иммануил предпочитал именно эти, а гордость нации — пиво — отвергал совершенно, как вредоносный для тела и духа.

Пища философа отличалась простотой, едва ли не крестьянской, без всякого снобизма и вредных для здоровья изысков. Трапеза всегда состояла, — без каких-либо заметных отклонений, — из трески, густого гороха, гёттингенской колбасы, сыра, варёной свёклы, горчицы. Пожалуй, единственное, что нарушало почти отшельническую суровость принимаемой пищи, была зернистая икра. Маленькая слабость философствующего духа. Как видим, поглощаемое профессором и его гостем явно не выходило за пределы разумно необходимого.

«Пошли к Почечуеву, да на дороге Пётр Иванович говорит: „Зайдём, — говорит, — в трактир. В желудке-то у меня… с утра я ничего не ел, так желудочное трясение…“ да-с, в желудке-то у Петра Ивановича… „А в трактир привезли теперь свежей сёмги, так мы закусим“».

Беседы весьма часто лишь заменяют нам наслаждения, в коих мы по собственной воле или по воле неба себе отказываем.

Жениться или не жениться — вот в чём вопрос надворных советников. Вопрос, не оставленный нашим философом без ответа. Конечно, жениться и, конечно, выходить замуж, но… солидно, со взором, обращённым в будущее: дети, обеспеченность, житейская, повседневная. Сытая жизнь. А там… Кто знает?

Он написал три «Критики…», объяснил образование мироздания, доказал, что его устройство незатейливо и не превосходит… коль чудна связь вещей. Доказал бытие Верховного существа или Бога, привёл единственно возможное основание, утвердил религию в пределах только разума, давал советы прекрасному полу и много чего ещё. Да уж… Звёздное небо над головой и нравственный закон в душе. Нет ничего прекраснее? Разумеется. Согласны. Но небесный свод не всегда доступен взору, разве что к призракам звёзд будем призраком вздоха. А нравственный закон временно не принимается… нет тары. Что поделаешь? Свобода воли. Ты же сам, Иммануил, не хотел, чтобы человек, он же венец творения, был схож с овцами, им пасомыми.

«Ей-ей, не я! И не думал», — сказал Пётр Иванович.

«Я ничего, совсем ничего», — сказал Пётр Иванович.

Он думал, и это никому не мешало. Он был одинок, а одиночество иногда удобно.

Руки какой-нибудь Гретхен могли бы похитить его, как сновидение.

Переписка Бенито де Шарона и Якоба фон Баумгартена

ПРЕДИСЛОВИЕ ГОСПОДИНА Б.

Предлагаемые письма попали ко мне совершенно случайно. Как-то на фломарке я увидел старинный письменный стол. Мне давно хотелось именно такой. Правда, он был не в очень хорошем состоянии, но, питая слабость к старым вещам, я купил его, тем более, что цена, которую за него просили, показалась мне весьма скромной.

Когда стол привезли и поставили в моём кабинете, я принялся исследовать его внутренности, состоявшие из множества ящиков. В одном из них я обнаружил стопку писем, аккуратно перевязанных тёмной шёлковой лентой.

Я не поклонник чтения частной переписки, да и любой чужой корреспонденции, и поэтому отложил их в сторону, решив в следующее посещение фломарка попытаться отыскать владельца этих писем и вернуть их ему. Но что-то привлекло моё внимание, не знаю, то ли бумага, отнюдь не предназначенная для эпистолярного жанра, то ли почерк со странным наклоном и забавным написанием букв. Я колебался, не зная, что делать. Но любопытство оказалось сильнее. Я начал читать. И чем дальше читал, тем больше было моё удивление и тем меньше желание вернуть письма.