Павлик не все хорошо понимал, о чем говорила бабушка, но столько горя, столько сожаления о напрасно потраченной жизни слышал он в самом ее голосе, что готов был заплакать вместе с ней. Он молчал, тихонько поглаживал большую горячую руку, смотрел в слезящиеся глаза.
Вечерело. В кухне на полу кто-то словно расстелил вышитые багровым цветом половички и медленно передвигал их от одной стены к другой. Докрасна раскалились стекла маленького окна. Видимые в открытую дверь верхушки деревьев были охвачены светлым неподвижным пламенем. На пороге кухни топтались куры, и красивый «уводливый» петух, изогнув шею, боком заглядывал в дом.
— Это они пить просят, — сказала бабушка. — Пашенька, возьми ковшик, налей им в корытце водички… Пропитание-то они сами себе летом по лесу добывают, а попить близко негде… Налей…
Павлик вылил в долбленое деревянное корытце несколько ковшей воды, посмотрел, как куры с жадностью пьют, смешно запрокидывая головы, и снова вернулся к бабушке. И она опять успокоила его:
— Ничего, Пашенька, ничего… Я на болезни на всякие твердая, я им сроду не поддавалась…
Скосив глаз, Павлик смотрел, как медленно угасает день, и в сердце его росла тревога, еще неясная, неопределенная.
Дед не пришел ни ужинать, ни ночевать. Бабушка всю ночь спала плохо, много раз вставала пить. Павлик слышал, как звенел о край ведра жестяной ковшик, как плескалась вода и как бабушка пила гулкими, жадными глотками. Ночь тянулась медленно. То и дело принимался яростно лаять Пятнаш, и бабушка, бормоча что-то, подходила к двери и смотрела во двор, на опушку леса, где, как белые призраки, двигались столбы тумана.
— Спаси бог от лихого человека, — шептала она, возвращаясь в чулан.
Утром ей стало немного лучше.
— Ну, вот видишь, внучек, я тебе говорила: я против хворостей всяких твердая, двужильная.
Рано утром она подоила корову, а Павлик, который тоже не мог больше уснуть, помог ей отогнать Буренку на опушку и там привязать длинной веревкой к дереву.
— А зачем ты ее привязываешь, бабуся? Разве убежит?
— Сама-то не убежит. А лихих людей, Пашенька, по голодному времени больно уж много развелось. Пусти ее в лес, ее там обратают, отгонят куда в овраг и освежуют… Голод же…
Похлопотав по хозяйству, бабушка снова легла, опять у нее горячечным блеском заблестели глаза, опять движения стали суетливыми и испуганными. Она все шевелила, перебирала по одеялу руками, как будто хотела ощупью найти какую-то необходимую вещь.
Утром зашла соседка, мать Андрейки и Клани. Это была рыжеволосая, веснушчатая, рыхлая женщина с некрасивым, расплывающимся, измученным лицом: дешевенькие сережки, которые голубели у нее в ушах, только подчеркивали ее некрасоту. Она присела на край кровати, спросила:
— Аль занедужила, Егоровна?
— Да нет. Вчера в Подлесное ходила. Машенька там у меня помирает… Ну и…
— Все под богом ходим, — равнодушно сказала соседка. И, заторопившись, встала. — Я вот что, Егоровна. Мы нынче в сенокос на Березовые рукава уходим. Сам-то уж второй день там… Пойдем сгребать, до вечера. Погляди за домом, ежели что…
— Идите, идите, — ответила бабушка. — Погляжу.
— Коровенку-то я заперла в коровнике, корму ей до вечера задала…
— Ну и ладно. Иди, милая.
В дверь было видно, как мать Клани взяла с крыши сарая двое деревянных грабель и вместе с детьми ушла. Павлик и бабушка остались одни.
Бабушка полежала в чулане, отдохнула, а потом попросила Павлика:
— Пойдем-ка со мной, Пашенька. Я теперь свою хворь знаю. В боку у меня колет и колет… Сейчас я травушки заварю, выпью, и все мои хворости как рукой сымет…
Вместе с бабушкой Павлик прошел в амбарушку, где висели пахучие венички высушенных трав. Придерживаясь рукой за стены, бабушка прошла по амбарушке и, что-то шепча, выбрала нужные ей травы. Потом на кухне, разложив под таганком огонь, настаивала на травах густой, пахучий настой. Хочешь отведать, Пашенька?
Чай был горьковато-пряный, от него пахло малиной, мятой и чем-то еще, чего Павлик не знал. Бабушка выпила несколько чашек этого густого ароматного чая, лоб у нее покрылся мелкими капельками пота, глаза повеселели и стали, как прежде, живыми и добрыми.