И только тогда, когда Серов, посмотрев из-под ладони на уходящее за лес солнце, несколько раз ударил железным болтом о подвешенный под тент лист жести, звуки работы на вырубке внезапно и все сразу стихли, как будто провалились куда-то, и тогда стали отчетливо слышны отдельные, измученные человеческие голоса. Многие лесорубы ложились там же, где застал их этот долгожданный звон, ложились и, бессильно раскинув руки, лежали некоторое время, закрыв глаза или бессмысленно глядя в небо, полыхающее всеми красками заката. Павлику казалось: кончилось сражение людей с лесными великанами и теперь и дубы и люди лежали на земле, одинаково поверженные и безжизненные. На сеновал мальчишки забрались, как только наступила темнота. Заснуть они, конечно, не могли, лежали, касаясь друг друга плечом, и шепотом разговаривали обо всем, что приходило в голову. Приглушенные человеческие голоса, звон посуды, скрежет топора о точило, ржание лошадей и бряканье боталов — все это им было отчетливо слышно. Звуки постепенно становились глуше, затихали и замирали. Бледно-синяя ночь заглядывала в дверь сеновала, кто-то невидимый зажигал одну за другой звезды; издалека, не слышимый днем, донесся с Волги требовательный гудок парохода.
— Раньше на колокольне в Подлесном всегда летом полночь колоколом отбивали, — шепотом сказал Андрейка. — А теперь помер звонарь, вот и не звонят… Ну, пойдем поглядим…
Стараясь не шуметь, они поднялись. Андрейка ощупью нашел обмотанный тряпкой молоток, нащупал в кармане гвоздь. Они осторожно выглянули в дверь сеновала.
Всходила полная луна, огромная, красная, ни одно облачко не затеняло ее. Черные вершины деревьев подпирали снизу зеленовато-синее на востоке небо, а на западе за деревьями еще текла по краю земли огненная струйка тающей вечерней зари.
За темной шатровой крышей дома высились горы сучьев, и около потухающих и уже потухших костров темнели шалаши.
Мальчишки слезли по крутой лестнице. Ее ступеньки скрипели в ночной темноте пугающе громко. Дверь в дом была заперта — бабушка Настя, вероятно, спала. Безмолвие притаилось во всех затемненных углах, а на освещенных луной дорожках чудились чьи-то невидимые шаги.
— Спрячь молоток, — посоветовал Павлик товарищу, и тот сунул молоток за пазуху.
Осторожно, как воры, пригибаясь, боясь любой встречи, мальчишки пошли по уснувшему лагерю лесорубов.
Те, кто скорчившись, кто раскинувшись, спали в темной глубине шалашей, там, где свалили их усталость и сон, у костров, еще дымившихся и поглядывавших в ночь тускнеющими рубиновыми глазами. Многие стонали во сне, как всегда стонут после тяжелой, изнурительной физической работы. Кто-то бормотал:
— Телку-то аккурат к празднику зарежем… к покрову… Всю зиму мясо есть станем… вот-вот.
На дальнем краю лесосеки, где лежало облюбованное мальчишками дерево, людей не было, сонное бормотание и храп спящих не доносились сюда. Тишину не нарушало ничто: ни крик ночной птицы, ни голос человека, ни хруст костей падающего дерева. Все было неподвижно, и лунный свет тек неподвижными ручьями по измятой человеческими ногами траве, между могильными курганами сучьев, тек и исчезал в глубине еще не тронутого топорами леса.
— Ты карауль! — шепотом сказал Андрейка.
— Хорошо.
Согнувшись, Андрейка бесшумно скользнул к темневшему на вырубке дереву; его круглый срез светлел в траве, словно упавшая на землю, полупогасшая луна.
Павлик стоял, ждал. Мягкий стук обмотанного тряпкой молотка показался ему громким, как удары колокола, — казалось, их услышишь за несколько верст. И действительно, в ответ на этот стук тревожно залаял на пасеке Пятнаш.
— Скоро? — громким шепотом спросил Павлик.
— Гнется, собака, — донесся приглушенный ответ.
Еще несколько ударов, как удары колокола, упали в неподвижную тишину. Луна светила Павлику в спину, его темная тень, изломанная неровностями травы, лежала перед ним на. земле…
— Готово! Пошли! — шепотом сказал Андрейка.
На сеновале, прижавшись лицом к теплому плечу Андрейки, Павлик много раз спрашивал себя: а как бы отнесся ко всему этому отец, если бы узнал? Ведь ему тоже жалко лес, а он сам помогает его рубить, — значит, так надо, значит, так лучше?
И впервые за эти долгие тревожные дни Павлик почувствовал, как он стосковался без отца, как трудно ему без прикосновения отцовской ладони, без его сдержанной суровой ласки. Когда же он наконец вернется?