Выбрать главу

— Как сказал, так и будет: два дня без пайку посидите! А? Я вас выучу хозяйское добро беречь… — Злыми, острыми глазами обвел он ряды стоявших вокруг лесорубов. И вдруг оживился, жестокая и в то же время довольная усмешка тронула его губы. — Слушайте сюда! Фунт муки дам тому, ежели укажет, кто покалечил манометру! А? — Повеселевшими, ожидающими глазами он требовательно всматривался в лица лесорубов.

Все молчали.

— Два фунта! — крикнул Глотов.

Толпу качнуло невидимым ветром из стороны в сторону, вздох вырвался сразу из сотен грудей.

— Три! — крикнул Глотов. — Три фунта!

И тогда сквозь толпу, таща за собой за руку дочку, стал протискиваться к Глотову Шакир.

— Я скажу… я… — торопясь, повторял он, словно в бреду, расталкивая людей.

Павлик и Андрейка в ужасе переглянулись: неужели видел? Надо было немедленно бежать, спрятаться, но ноги не шли. А Шакир пробрался к самому локомобилю и встал лицом к лицу с Глотовым.

— Три фунт дашь?

— Сказано: дам! А?

Шакир повернулся и показал куда-то в сторону — на кого он показывал, Павлику мешала видеть толпа.

— Он…

И вся толпа повернулась, как один человек, и расступилась, давая Глотову увидеть преступника. К толпе лесорубов с неизменной берданкой за плечами шел дед Сергей, шел не торопясь, спокойно, не слыша, что говорилось у локомобиля, шел навстречу враждебному молчанию, навстречу жестокости, которая должна была вот-вот совершиться.

У Павлика остановилось сердце. Он оглянулся на Андрейку — тот стоял белый, словно осыпанный мукой, с открытым ртом.

Дед Сергей подошел к локомобилю, и толпа молча раздалась, пропуская его, и снова сомкнулась.

— Чего стряслось? — спросил дед. — Аль зарезало кого? У Глотова дрожали пунцовые щеки, дрожали нафабренные усы, — казалось, он сейчас бросится на деда и убьет его.

Но он только протянул трясущуюся руку к манометру и высоким, визгливым фальцетом спросил:

— Твоя работа, зверь лесной?!

Дед посмотрел на манометр, на Глотова, потом обвел взглядом ненавидящие, исступленные лица стоявших кругом, и только тогда пахнуло на него холодом надвигающейся беды.

— Чего, чего? — растерянно спросил он, пятясь.

— Твоя, спрашиваю, работа, змей ползучий? — грудью наступая на него, еще более высоко и звонко крикнул Глотов. — Ты манометру покалечил? А? Я людям работу даю, от голодной смерти спасаю, а ты их хлеба лишаешь? Да знаешь, я тебя в тюрьму…

— Какой еще тюрьма? — хрипло закричал Шакир. — Своя рука душить нада! Костра жечь такой злой человек нада!

Серов, стоявший позади деда Сергея, обеими руками схватил за дуло берданки и, скривив рот, рванул к себе. Дед перегнулся назад, веревка, на которой он носил берданку, соскользнула с плеча. И сразу десятки рук протянулись к деду, схватили. Кто-то завизжал, замахнулся палкой.

И тут Павлик не вытерпел, какая-то невидимая сила сорвала его с места и толкнула вперед.

— Не трогайте дедушку! — закричал он. — Это я сделал!

Позже, в течение всей своей жизни, оглядываясь на этот день, Павлик не мог определить и назвать чувств, владевших им тогда. Здесь было и возмущение человеческой несправедливостью, и ненависть к таким, как Глотов и Серов, и сожаление к Шакиру, и любовь к деду Сергею. Он не рассуждал тогда, он был, как говорят в народе, «не в себе», он сам не понимал, что делает. Но он не мог оставаться неподвижным, не мог оставаться в стороне, когда кого-то другого собирались бить, а может быть, и убивать за то, что он, Павлик, сделал. Его крик остановил тех, кто схватил деда. Еще не видя мальчишку, они повернулись на этот крик, и жестокая ненависть, которую они только что испытывали к деду, сменилась злобным недоумением, растерянностью.

Расталкивая лесорубов, Павлик пробивался к локомобилю. На него оглядывались, перед ним расступались совсем так же, как минуту назад расступались перед дедом Сергеем. Глотов и Серов, уже предвкушавшие расправу толпы с лесником, смотрели на Павлика с ненавистью. А дед Сергей, вероятно почувствовавший на своем лице холодное дыхание смерти, смотрел с изумлением и со странной, еще как бы не осознанной благодарностью.

Оказавшись в кругу озлобленных людей, увидев близко перед собой разъяренные, налитые кровью лица подрядчика и десятника, Павлик вдруг понял, что он делает. Но отступать было поздно, да и мальчишеская гордость и воспоминание о маме, которая требовала, чтобы он всегда говорил правду, не позволяли ему отступать. И он повторил, на этот раз срывающимся голосом:

— Это я разбил…