Несколько мгновений было совершенно тихо, только лошадь, впряженная в тарантас Глотова, мотая головой, звенела удилами.
— Врет! — крикнул Глотов. — Ето он врет, гражданы! А? Ето он деда своего выгораживает! Гляньте-ка, ему и не достать до манометры!
— А я молоток на длинную палку надел! — глухо ответил Павлик.
Глотов помолчал в замешательстве, сердито взбивая тыльной стороной ладони свои сверкающие усы. А Павлик, исподлобья глядя на него, почему-то вспомнил, как этот хам лежал, не снимая сапог, на бабушкиной кровати.
— Чего теперича с этим ублюдком делать, гражданы? А? — спросил Глотов. И вдруг, наклонившись, схватил двумя пальцами ухо Павлика и принялся крутить его и рвать.
Павлик закричал. Этот крик словно разбудил заснувшие на время чувства голодных, потерявших работу людей.
— Убивать таких!
— Гнида городская!
— Понаехали тут!
— На дереву его!
Павлик кричал не своим голосом — и от нестерпимой боли, и от страха, и от бессильной ненависти к Глотову.
Трудно сказать, чем бы окончилась для него эта минута, если бы вдруг чей-то зычный и властный голос не крикнул над толпой:
— А ну — отпусти хлопца!
Пальцы Глотова разжались, и сквозь слезы Павлик увидел лицо того самого «страшного матроса», с которым он ехал в поезде, знакомое лицо в крупных оспинах. Это лицо качалось высоко над головами толпы, и Павлик не сразу догадался, что матрос приехал верхом.
Не слезая с седла, матрос въехал в толпу, и люди, сразу присмирев, отступали перед каждым шагом лошади. На этот раз матрос был одет в легонькую кожанку и защитное галифе, на голове — сбитая на затылок, чуть набекрень, кожаная фуражка с черным пятнышком на месте бывший кокарды. На портупее через плечо — наган в желтой потертой кобуре.
Павлик с такой стремительностью рванулся навстречу своему избавителю, что чуть было не угодил под копыта. Матрос, прищурившись, всмотрелся в него.
— А-а-а-а! Вроде бы знакомый? Музыкант? — И, строго сведя брови, повернулся к Глотову. — За что его? Украл?
Еще вздрагивающее от ярости лицо Глотова изобразило заискивающую улыбку.
— Здравствовать изволите, товарищ начальник…
— За что?!
— Так, изволите видеть, поучить хотел малость. Ночью взял мерзавец да и разбил манометру. Теперь, не считая стоимости, убытку неисчислимые рубли понесу… И народ вот без пайку сколько дней останется…
Матрос поправил кобуру нагана, усмехнулся:
— Ага! Стало быть, это ты и есть Живоглотов?
— Глотов моя фамилия, смею заметить, — показывая мелкие зубы, поправил подрядчик.
— В народе тебя больше Живоглотовым величают… — Матрос нагнулся с седла к Павлику: — Ну, ты скрипач, не робь! Греби до дому…
Павлик посмотрел на своего спасителя с благодарностью.
— А они и деда хотят бить! — сказал он.
— Которого деда?
— А вот моего, который лесник…
— Ага! Стало быть, это вы с ним письмишко к Советской власти царапали?
Дед выпрямился, обернулся к стоявшему позади Серову и с неожиданной силой вырвал у него свою берданку.
— Я писал тебе письмо, начальник, — зло сказал он. — Гляди, какую пустыню тут эти живоглотовы уделали. — И повел в сторону вырубки рукой.
Матрос огляделся, покрутил головой, вздохнул.
— Н-да! — Потом посмотрел на людей. — Ну, об этом у нас с тобой, батя, особый разговор будет. Ведь и то сказать надо: народишко-то кормить требуется. Оголодали.
Глухой ропот возник где-то в задних рядах толпы, прокатился по рядам, колыша и качая их.
— Кормить! За вчерашний день, который работали, отдавать не хочет! За манометру эту!
— Как это не хочет? — переспросил матрос.
— Не дает, и вся недолга! Он тут сам себе и царь, и бог, и Советская власть! Чего хочет, то и творит.
Матрос не спеша вытащил из кармана кожанки черный кисет, оторвал клочок засаленной газеты, свернул папиросу. Щелкнула зажигалка, матрос нагнулся к трепетному огоньку, до ям в щеках затянулся дымом.
— Успокойтесь, граждане! — сказал он, с каждым словом выдыхая клуб дыма. — Сейчас паек выдадут…
Щеки Глотова еще больше налились кровью.
— Так ведь, товарищ начальник…
Но матрос гаркнул на него во весь голос:
— Молчать! Я тебе не товарищ, живоглот! Я вот погляжу, как ты тут хозяйствуешь! Ежели дед правду писал, ежели молодняк зазря губишь, я тебя так оштрафую — до смерти Василия Гребнева не забудешь! Давай пайки людям! Ну-у!
— Так я и сам… Я попужать только, чтобы они, значит, добро хозяйское берегли…
— Я сам погляжу, как ты советское добро бережешь! — погрозил Гребнев, слезая с седла. — Я тебя выучу правильной жизни!.. Айда со мной, дед! И ты, малец, айда… Э, да он тебе, собака, до крови ухо порвал! — И опять повернулся к Глотову, на побелевшем лице стали ярче видны редкие крупные оспины. — Я тебя, живоглот, под суд! Под суд! Якорь твоей матери в глотку! Падаль буржуазная!