— Дункан, — раздался голос Алуры.
Не из трещины — отовсюду. Как будто говорил сам сад. Как будто говорило само Безвременье.
— Дункан, — повторила Алура. — Не оборачивайся. Не выходи к команде. Не прощайся.
Я остановился. Стоял на пороге башни, между бирюзовым угасающим залом за спиной и серебряной трещиной впереди.
— Они ждут.
— Они подождут. Они увидят — что башня растворилась. Они догадаются. Они — те, кто умеют догадываться. И это — будет правильно.
— Я обещал Эларе…
— Ты обещал ей вернуться. Ты вернёшься, но через сорок лет, и через шёпот, и через камешек. Если ты сейчас обернёшься — связь не оборвётся. Связь должна оборваться, Дункан. Иначе ты не сможешь держать. Ты будешь — дёргать. А Хранитель Баланса не дёргает. Он — стоит. Чем твёрже стоит, тем больше может стоять мир.
Я смотрел в трещину.
— Они подумают, что я их бросил.
— Они подумают, — голос Алуры был мягким, но не мягче камня, — что ты ушёл туда, куда уходят те, кто закончил. Они не будут знать наверняка — но они почувствуют. И через годы — поймут. А пока — пусть переживают. Это часть их пути. Не часть твоего. Ты — закончил.
— Камилла?..
— Камилла поймёт первой.
— Ноарх… — я хотел спросить, что с ним. Но осёкся.
— Ноарх растворяется, — сказала Алура. И впервые её голос — не дрогнул, нет, но стал тише, чем должен был быть. — Он растворится до утра. Я заберу его — в той форме, в которой он останется. Если останется. Это — моё. Не твоё. Спасибо тебе, Дункан, что освободил его. И сделал это — не убийством. А разговором.
— Я обещал передать ему слова.
— Я знаю. Я слышала. Я их — уже услышала. — Голос Алуры стал почти беззвучным. — Три тысячи лет. И триста семьдесят писем. Я приду к ним.
Я ещё стоял. Один шаг — и я в трещине. Один шаг — и Сиэтл, башня, команда, дочь, жена, всё, что было моим — становится тем, на что я буду смотреть. С другой стороны. Сверху. Из-за стекла.
Я не оборачивался.
Я только сказал — тихо, в воздух, в башню, в Ноарха, в команду на равнине, во все мои подвиги:
— Спасибо.
Никто не ответил.
Никому и не нужно было.
Я шагнул в трещину.
Серебряный свет сомкнулся за моей спиной — без звука, без всплеска, как смыкается за пловцом вода. Башня осталась там, в эпохе. Команда осталась — в эпохе. Лицо Констанции, которое я не помнил, осталось — в эпохе.
Я — больше не был в эпохе.
Я был — над ней.
Эпилог
Меня зовут Дункан Смит. Недавно меня приняли на работу.
Работа заключается в том, чтобы сидеть и присматривать. Не за книгами — за всем. За каждой живой душой, за каждым камнем, за каждой каплей дождя и каждым лучом света. За балансом между тем, что есть, и тем, чего не должно быть. За тонкой, невидимой гранью, отделяющей порядок от хаоса, жизнь от смерти, надежду от отчаяния.
Работа непыльная. Лёгкая. И самое главное — вечная.
Безвременье — это не место. Это состояние. Как сон, из которого не просыпаешься, но в котором видишь всё. Каждый мир, каждую эпоху, каждое мгновение — одновременно, наслоёнными друг на друга, как страницы бесконечной книги.
Я сижу в кресле. Пятом кресле — том самом, которое пустовало. Оно оказалось удобным. Не мягким, не жёстким — просто удобным. Как будто создано для меня. Или я создан для него. Наверное, и то и другое.
Алура сидит напротив. Мы не разговариваем. Не потому что не о чем — потому что не нужно. Хранители не общаются словами. Мы чувствуем нити — тонкие, светящиеся, протянутые от каждого живого существа к каждому другому, от каждой эпохи к каждой следующей. Паутина Мироздания, которую я теперь вижу, как буквальную реальность.
Ноарха нет рядом. Фонарь разбился. Души освободились — Лотфи, Кроуфорд, Газель, Марти, Оливия. Все. Сотни великих воинов прошлого вернулись в свои эпохи, как ручьи возвращаются в реку. Баланс восстановился. Мёртвые перестали восставать. Зомби-апокалипсис прекратился. Доктор Картер арестован. Организация «Ящерица» разгромлена.
Мир починился. Как сломанная кость, которую правильно сложили, — медленно, болезненно, но верно.
А я сижу в кресле. И смотрю.
Первое, что я увидел из кресла Баланса, — Констанцию.
Она стояла на кухне нашей квартиры в Сиэтле. Утренний свет падал через окно, ложился на её руки — тонкие, сильные, те самые руки, которые я помнил. Она наливала кофе в две кружки. Потом остановилась, посмотрела на вторую кружку и поставила обратно.
Одну.
Потому что меня не было за столом. И не будет.
Я смотрел на неё — и не видел лица. Балгарот забрал его, и даже став Хранителем Баланса, я не мог вернуть то, что отдал добровольно. Но я видел всё остальное: как она двигается, как поправляет волосы, как сжимает кружку двумя руками, грея ладони. Я знал, что она плакала ночью. Знал, что не будет плакать утром. Констанция Ландау Смит не плачет при свете дня. Это не гордость — это характер.