Выбрать главу

— Выделить охрану?

— Негласную. И машину. Не персональную. В распоряжение президиума ЕАК. Но обслуживать она должна в основном Михоэлса. Ты все понял?

— Да, все. Прослушивание квартиры, кабинета в театре?

— Ну, это, пожалуй, лишнее. — Сталин прошел из конца в конец кабинета и вновь обратился к Берии: — И вот что еще мы сегодня узнали. Оказывается — оказывается! — аналитики госдепартамента ведут оценку перспективности наших политических деятелей. И знаешь, кого они считают самыми перспективными? Товарища Молотова, например. Товарища Маленкова. Товарища Жданова. Товарища Микояна. Товарища Вознесенского. Руководителя Ленинградской парторганизации товарища Кузнецова. Товарища Хрущева. Как, по-твоему, они правы?

Берия взглянул на Молотова. Тот сидел с каменно-непроницаемым лицом. Сталин ждал. Нужно было быстро ответить. Быстро и точно. Берия нашелся.

— Полная чепуха! — небрежно сказал он.

— Вот как? Почему?

— Потому что они не назвали меня.

— Назвали, — возразил Сталин. — И не просто назвали. Они считают, что ты самый перспективный политик. И в любой момент можешь заменить меня.

Берия побледнел. Выдавил с трудом:

— Это провокация!

Сталин покачал головой:

— Нет, Лаврентий. Это не провокация. Это шутка. Это я так пошутил. Не веришь? Вячеслав не даст соврать. Ну, ответь мне на шутку. Ты же любишь этот анекдот. Про пароход, который должен взорваться от торпеды. — Он обернулся к Молотову: — Капитан приказывает боцману: отвлеки пассажиров. Боцман объявляет: господа, шутка — я сейчас хлопну в ладоши и пароход взорвется. Хлопает. Взрыв. В море плывет боцман. Рядом выныривает помощник капитана и говорит… Что он говорит, Лаврентий?

— «Дурак ты, боцман. И шутка твоя дурацкая».

Сталин негромко засмеялся. Он смеялся долго, с удовольствием. Потом стал серьезным.

— Как ты думаешь, Вячеслав Михайлович, дадут они нам десять миллиардов без привязки к Крыму?

— Думаю, что не дадут.

— И я тоже так думаю. Подготовь мне обзор по Палестине. Детальный. С анализом. Характеристики лидеров. Возьми материалы, которые есть у Лаврентия. Отправишь на Ближнюю, я посмотрю. Все, свободен.

Молотов вышел. Сталин подошел к Берии и негромко сказал:

— Встань.

Берия вскочил. При взгляде на Сталина ему едва не стало плохо. Лицо у того было тяжелое, бешеное, в глазах светился желтый тигриный блеск. Тыкая мундштуком трубки в грудь Берии, он четко, раздельно проговорил:

— Если ты. Еще. Хоть раз. Дрыгнешь. При мне. Ногой. — Умолк. Закончил: — Расстреляю! Как японского шпиона. Понял?

— Ну почему же японского, — пробормотал Берия, пытаясь все обратить в шутку. — Разве я похож на японца?

— Пойди и посмотри на себя в зеркало. Ты и есть жирный мерзкий японец! Чего ты ждешь? Я сказал: пойди и посмотри в зеркало!

Берия поспешно вышел, почти выбежал из кабинета. В туалете, примыкавшем к приемной, уставился в зеркало. Почему японец? Совсем с ума сходит. А, черт! Пенсне. Действительно, похож на японца. Только этого не хватало!

Умылся. Прошелся расческой по редким волосам. Постарался успокоиться. В кабинет вернулся напряженный, готовый к любой неожиданности. Сталин сидел за рабочим столом, листал документы из атомной папки. Стула возле стола не было, стоял на месте. Не поленился, сам отнес. Плохо дело. Но вид у Сталина был обычный — спокойный, сосредоточенный. Кивнул:

— Докладывай. Кроме того, что здесь.

Берия понял: папку оставит у себя, будет вникать. В первый год войны Сталин от разведывательных разработок отстранялся, отпихивал их от себя. Профессиональную терминологию не понимал, злился. Потом втянулся, даже во вкус вошел — читал, как романы.

Берия доложил:

— Информация от Чарльза. Получена час назад. Американцы утвердили жесткий график работ по «Манхэттенскому проекту». Планируют провести первый опытный взрыв через одиннадцать месяцев. Считают, что мы отстаем от них на десять — двенадцать лет.

— А на самом деле?

— Лет на пять. Если повезет — меньше.

— Передай Курчатову: пусть повезет.

Он отпустил Берию. Вызвал Поскребышева:

— Шапошников прибыл?

— Ждет.

— Зови.

Вошел заместитель наркома обороны маршал Шапошников. Мастодонт. Из военспецов старорежимной еще, царской закваски. С купеческим прилизанным пробором на голове. С ним — начальник Оперативного управления Генштаба генерал Штеменко. С буденновскими усами. Из новых, советской выучки. Сталин поздоровался с обоими за руку, перенес со своего письменного стола на стол для совещаний хрустальную пепельницу для Шапошникова. Борис Михайлович Шапошников был единственным, кому Сталин разрешал курить у себя в кабинете. Предложил:

— Располагайтесь.

Пока разворачивали на столе карты и раскладывали планшеты, прошелся по ковровой дорожке, оценивая встречу с Гарриманом и Джонстоном не в деталях, а в целом, по общему ощущению — как гроссмейстер, переходя к следующей партии, оглядывается на шахматную доску, на которой только что сделал ход.

Красивая получалась партия. Не ломовая, не грубо-прямолинейная, как война. Можно даже сказать — изящная. Но вместе с тем — сильная, точная. С многими скрытыми возможностями. Даже свои не понимали его замыслов. Красивая получалась партия. Очень красивая.

— Разрешите докладывать? — спросил Шапошников.

Сталин кивнул:

— Докладывайте.

Пора было заняться войной. В этой главной и самой трудной в его жизни партии уже близился эндшпиль. И финал. Мат. Неясно было только одно: как поступить с Гитлером? Доктора Геббельса он, конечно, повесит. А Гитлера? Тоже повесить? Мало. Расстрелять — тем более. Американцы предложат, скорее всего, электрический стул. Но не они будут это решать. Французское национальное развлечение — гильотина. А что сможет предложить мистер Черчилль? Плаху и палача с мясницким топором и в красном балахоне с дырками для глаз? Это, конечно, ближе к российской традиции. Но в российской традиции есть кое-что и похлеще: четвертование. Да, четвертование. Что-то в этом есть. Определенно есть.

Ладно, об этом еще будет время подумать. Сейчас нужно было сделать очередной ход в войне. Что у нас на очереди? Белорусская операция: Витебск, Бобруйск, Минск. Успешно завершена. Что дальше? Прибалтийская операция. Львовско-Сандомирская операция. Ясско-Кишиневская операция.

Вот и свершилось то, о чем когда-то пели: «Малой кровью на вражьей земле». Малой кровью, конечно, не получилось. А на вражьей земле — да. Война уже идет на вражьей земле.

Вернувшись на Лубянку, Берия поднялся к себе на специальном лифте, которым пользовались только он и его заместители, молча пересек приемную и кабинет, вошел в комнату отдыха. Не раздеваясь, налил у буфета большую рюмку коньяку, стоя выпил. Налил еще одну. Выпил. Только после этого стащил макинтош, опустился на диван и закурил крепкую турецкую папиросу — их доставляли ему с оказией из Анкары.

Рывком встал. Проверил, плотно ли закрыта дверь.

И лишь тогда подумал: «Все равно я тебя, сука, переживу!»

IV

В день спектакля Михоэлс вставал поздно, спал до упора, до последней точки, после которой уже бесполезно было буравить головой подушку. Потом долго пил кофе, курил. И весь день у него было тяжелое, муторное настроение, какая-то беспричинная душевная маета. И не важно было, какой предстоял спектакль. Был ли это «Глухой» по пьесе Бергельсона всего с тридцатью словами роли или огромный «Лир». И только в тот момент, когда раскрывался занавес и он переступал невидимую черту, отделявшую закулисье от сцены, тяжесть и маета исчезали. Начиналась другая жизнь.

Странная, если вдуматься, жизнь. На сцене был он и одновременно не он. Рука была его, но жест чужой. Никогда он так не брал хлеб, как в «Тевье-молочнике». Никогда не держал папиросу так, как дантист Гредан в «Миллионере, дантисте и бедняке» Лабиша. Пробовал повторить эти жесты не на сцене, а в той, закулисной жизни. Нет, не получалось, неловко. Глаза были его, но видели не так и не то. Возможно ли, чтобы он мог взглянуть на Асю, Наташку и Нинку так, как Лир в первом акте смотрит на своих дочерей? Невидяще, почти злобно, даже ноздри подрагивают от презрения. Разве что смотреть на знакомые места он смог бы, наверное, так, как смотрит горемыка Вениамин из «Путешествия Вениамина Третьего» в Святую землю.

Странное ремесло. Даже жутковатое. Раньше не понимал, почему все религии так люто преследуют комедиантов. Как ведунов, колдунов. На Руси даже было запрещено хоронить их в церковной ограде. Как самых великих грешников — самоубийц. Только позже понял. Самоубийца покушается на высшую прерогативу Создателя — даровать жизнь живому и отнимать ее. В те же единовластные владения Бога вторгается и актер. Он создает новую жизнь. Люди, созданные им в крашеной холстине кулис, выношенные на дощатом полу репетиционных и исторгнутые с неслыханным в природе бесстыдством перед сотнями глаз, не исчезают одновременно с выключенными огнями рампы. Они живут в памяти зрителей наравне с живыми, реально существующими людьми, смешат, утешают, заставляют думать. Не есть ли это высший знак подлинности этих странных фантомов?