Выбрать главу

— Теперь твой диббук набросился на Дину Сильвер? Я не говорю, что ты не прав, но скажи — разве ты никогда не ошибаешься? У нее пневмония — я говорил с семейным доктором. И даже если она не так уж опасно больна, все же у тебя нет оснований теребить ее. Опереться тебе не на что, разве что на твое знаменитое «предчувствие». Не забывай, кто ее муж.

В неслужебное время, за поздним ужином на рынке Маханех-Иегуда, Шорер признал, что, если бы супругом Дины был не судья Сильвер, может, он бы так не деликатничал.

— Но, — заявил он, со звоном опуская вилку на блюдо, — тут есть и твоя вина. Приведи мне кого-нибудь, кто видел в субботу утром ее машину. Хоть кого-нибудь!

Михаэль, за последнюю неделю утративший аппетит, мрачно поведал ему о разговорах с соседями, с людьми, игравшими в теннис на корте напротив Института в то утро, даже с охранником, дежурившим на улице.

— Никто не видел, как она отъезжала. Десятки людей видели, как в десять ровно она подъехала к Институту, а раньше — нет. Но все же у меня странное чувство…

— Чувств недостаточно, — сказал Шорер, утирая с губ пивную пену. — Не то чтобы я отрицал их важность или надежность, но при всем моем уважении к твоей интуиции, мы говорим о жене окружного судьи, у которой пневмония, и не похоже, чтобы она собиралась бежать из страны. А главное, я не вижу, что могло бы побудить ее к убийству. Ты же сам сказал, что в психиатрической клинике она на отличном счету, и Розенфельд уверял, что ученый совет должен был одобрить ее презентацию. Так какой, по-твоему, у нее мотив?

Михаэль собирался что-то сказать, но вместо этого сунул в рот салат и хмуро кивнул.

Нира отправилась в Европу, а Иувал оставался с ним. По утрам мальчик жаловался, что отец во сне скрипит зубами. Михаэль ушел в себя и впал в депрессию, причин которой полностью не понимал.

Пока Иувал жил с ним, он не мог приводить Майю. Во время редких встреч в «Мав» — маленьком угловом кафе — она не упрекала его, но в глазах ее читалось страстное желание. Толком объяснить ей свое состояние он не мог. Все, чего ему хотелось, — это свернуться калачиком в постели и чтобы не нужно было ни о чем говорить. Майя заявила, что у него каждую весну депрессия, совершенно обычная история, — но он-то знал, что всему виной это дело, будь оно проклято.

Опрос свидетелей не принес ничего нового. Их показания были интересны, но абсолютно бесполезны. Михаэль снова переговорил с Хильдесхаймером; старик печально сказал: «Институт болен», и в глазах его читался вопрос.

Давление со стороны прессы ситуацию не улучшало. Репортеры горько жаловались, что их лишают информации. Каждое утро пресс-секретарь появлялся к концу совещания и получал, по его собственному выражению, «очередной совет, как говорить подольше и сказать поменьше».

— Когда ты наконец дашь мне кусок мяса, чтобы бросить моим львам? — теребил он Михаэля.

Ежедневный доклад Арье Леви, начальнику городской полиции, также не способствовал улучшению настроения Михаэля.

Приехала Катрин-Луиза Дюбонне и стала единственным лучом света за последнюю пару недель. Он сам поехал встречать ее в аэропорт. Была пятница — четыре дня прошло с тех пор, как о существовании этой женщины сообщила ему семья погибшей.

Вдыхая в аэропорте Бен-Гурион ароматы далеких стран, он с завистью размышлял о том, что много лет не был за границей. Снова он представил себе спокойную жизнь в Кембридже — занимался бы Средними веками, ездил бы в Италию…

Стоя возле паспортного контроля, Михаэль вглядывался в длинную очередь. Наконец его терпение иссякло, и он вызвал доктора Дюбонне через громкоговорители аэропорта.

Он беседовал с ней трижды. Первый раз — сразу по прибытии, уже в автомобиле. Она предпочла заказать номер в гостинице, несмотря на любезное приглашение семейства Нейдорф. «Не смогу вынести, что Евы нет», — объяснила она. Номер был заказан в дешевом отеле, но как только Михаэль ее увидел, повез прямо к «Царю Давиду» — Цилла, предупрежденная по рации, обо всем позаботилась.

Как узнал Михаэль от парижских коллег, Катрин-Луиза Дюбонне была светилом первой величины в парижском Институте психоанализа. Даже Хильдесхаймер всегда отзывался о ней с глубочайшим уважением и восхищением, несмотря на особое мнение о «принципах французских коллег». В паспорте было указано, что ей шестьдесят лет. Седые волосы были собраны в толстый узел на шее, а карие глаза, сиявшие острым умом и теплотой, были огромными, как у ребенка. Прежде чем он встретился с ней взглядом, она показалась ему доброй бабушкой, спешащей в кухню. На ней было темное бесформенное платье, а поверх — поношенное пальто; ни следа косметики на лице; когда она дружески улыбнулась, он увидел, что во рту недоставало зубов; в общем, вид был довольно небрежный. Коричневые туфли без каблуков не подходили к платью. Она противоречила всем общепринятым представлениям о француженках. «Где же знаменитый шик, о котором все толкуют?» — подумал он, когда в аэропорту она тепло пожимала ему руку, — а потом встретил ее взгляд, и вопрос шика отпал сам собой.