Боль резко и остро перехватывает горло, словно разрывая на части. До боли сжимаю пальцы, кажется, оставляя следы от ногтей в деревянной равнине стола. Хочется орать от боли и ярости, выжигающей душу, вытаптывающей чертово сознание. Хочется броситься на ненавистного мне сейчас Андрея, разорвать, уничтожить за то смеется над тем, что сниться ночами, заставляя просыпаться с криком с жестокой болью, с осознанием глубокой потери. Ему наплевать. Он готов на все ради короткого мгновения власти. Ради острого желания увидеть чужую слабость. Эдакая форма садизма.
Власть. Власть во всех ее проявлениях - лучший наркотик. Наркотик, опьянение от которого способно любого заставить идти на безумные поступки и осуществлять безумные планы. За всем стоят деньги, но деньги дают именно то, к чему изначально, даже в животном мире стремится любое существо - власть. Ощущение власти над другими, чувство чужой покорности, возвышения над теми, кто слабее. И практически любое убийство, любая война, это, прежде всего ощущение власти, ощущения существования практически ирреальной шахматной доски, на которой ты с наслаждением сдвигаешь фигуры, и только тебе принадлежит важное решение, жить этой фигуре, или умереть. И ты ощущаешь тлетворный привкус смерти на своих губах. С наслаждением, и искренностью, которую не видит никто, кроме госпожи Смерти, приходящей на свой пир по твоему приглашению, и несущей толику той безграничной, абсолютной власти, к которой мы все так беззастенчиво стремимся, прикрываясь долгом, честью, желанием обогащения, или банальной похотью. И эта болезнь не выбирает, кого заражать, преступника ли, законника ли, или любого другого, кто еще искренне считает себя правым, и признает за собой право вершить суд. И даже такое мелкое действие, как вывести из себя, заставить стать слабой, открытой любому удару – разве это не наслаждение властью. Пальцы со скрипом впиваются в собственные ладони.
Нет. Свою боль я оставлю на потом. Сейчас ее нужно лишь запереть, закрыть. Запретить себе думать об издевке в голосе Мента, и думать лишь о том, кому мог помешать Влад настолько, что коряво порезанная покрышка, по итогу оказалась еще и с детонатором. Медленно становится передо мной стакан воды. Выдыхаю резко, слегка заторможено. Закрываю глаза, чувствуя как по телу струится горячая волна ненависти, переплетающаяся с безумием. Отражение в мертвых льдисто-голубых глазах.
Безумие… грубая тоска, вытащенную на берег брюхом, извивающуюся в лабиринте жестокого холода, пронизывающего, черного, насыщенного кровью и болью, бесконечностью пронзающих мечей, словно она и была этой змеёю, искусительницей, и одновременно - жестокой катаной, разрубающей непокорное тело, очень ровно, без рваных краев, без фонтанов крови, пока еще бьется уже разрезанное сердце, и лепестками цветущих яблонь заливает землю покровами белого безумия... огненного, острого как кайенский перец, заваренный в крутую в алюминиевой кастрюльке, не промытой после царской водки и яда кураре... холод скользящий до кончиков пальцев, проникающий под ногти и в самые потайные места души, под каждую щепоть чешуек кожи, микроскопических... пламя... живое пламя...
Вода стекает по лицу, капает на стол и затекает по волосам на шею, стекая по щекам вместо пересохших слез. Он все-таки плеснул мне водой в лицо. Побоялся, кажется, что я все-таки сорвусь и перестану контролировать себя.
- Успокоилась? – Странно в голосе Мента чувствуется отвратительный металл, но совершенно нет ни капли жалости к человеку, которого он старательно и жестоко окунул головой в его боль. Странное ощущение. Но мне уже не хочется его смерти. Он сам подохнет – или сопьется, или подстрелят – разве это так важно? Ничто не проходит бесследно. Вытираю лицо ладонью, чувствуя себя маленькой устрицей, которая старается порезать того, кто ее открывает, острым краем. Или пытается еще кричать, когда ее гибкого, упругого тела касаются жадные голодные губы. В предсмертном стоне, который кажется громким, на самом деле совсем немного не хватает звука. И мы слышим лишь жалобный писк. Бесполезная глупая устрица, которая разве что и может в ярость по глупости впадать. Ну, ткнули острым сапогом в мягкое брюшко – так в первый раз что ли.
Можно остаться и баюкать больное место, жалеть себя, жалеть свою перевернутую, поломанную жизнь, лелеять свою боль и молиться на могильный камень. Или все таки собраться с силами, и перевернуть все с ног на голову, мягким ужом пробираясь туда, где мне не место. Насладиться кулинарными изысками, которые так сладострастно подает повар под названием месть.
- Успокоилась. Думаешь, территорию делить начали? - Байкерские войны начались не с нас, и закончатся не нами. Когда созданные после Вьетнамской войны первые клубы начинали делить территории, было уже изначально понятно, что извечный мужской дух соперничества, не даст им сосуществовать мирно друг с другом, и это не прекращалось никогда. Затихало, уходило в подполье, что бы потом снова взорваться яркой бомбой на улицах городов, от случайно брошенного слова, от единого взгляда или жеста. Словно что-то все время ломалось, превращая в осколки жизни тех, кто оказывался в этой мясорубке, оставляя горы трупов и ряды могил. Они всегда были и оставались осколками той войны, которая давно уже забылась в новой свежей крови, в новых бойнях за новую славу. Да вот только все эти кровавые сражения до поры до времени обходили стороной клубы постсоветского пространства. И не мне ли, как историку, не знать этого. Да, были те, кто был «на ножах», было пару громких разборок. Но по сравнению с тем, какое количество хоронили в таких войнах по ту сторону океана – это все было детским лепетом. Да и здесь, в маленьких прибрежных городах делить особо было нечего. Дороги одни, бары одни, взаимовыручка вне зависимости от принадлежности. - Глупости это. Не тот уровень, не те люди, чтобы детонатор ставить. Слишком много мороки из-за маленького местного клуба. Гораздо прозе прикопать где-то на выезде и ищи свищи.
Поражаюсь жестокости в своем голосе. Это то, что, пожалуй стоит назвать новой маской – постепенно прирастающей к моей коже. Новой целью. Как стекло, за которым остались ледяные глаза и минуты тепла, которых уже не вернуть.
- Я бы скорее предположил, что речь идет о банальной мести. – Андрей явно доволен собой.
- Жена? - Усмехаюсь. Мне трудно представить Анастасию, сосредоточенно кромсающую резину мотоцикла мужа. – Скорее уж она его скалкой огрела. Слишком много мороки возиться с резиной. – Задумчиво верчу стакан с водой, глядя, как полупрозрачная жидкость скользит по стенкам. – Не говоря уже о радиодетонаторе. Тогда уж вообще можно предположить, что она на ФСБ работает.
Горькая ухмылка скользит по губам. Дурацкая иерархия мужского мира, испокон веков идущая от Адама, была построена так, что чем больше ты стремишься доказать, что будучи женщиной, ты можешь быть равной, тем больше ограничений на тебя накладывается, тем уже, и жестче та клетка, в которой ты заперта, и длиннее шипы, идущие от ее гранитных прутьев. Слишком поздно пришло ко мне это понимание, когда прутья уже сдавили тело, плющили грудную клетку, разрывали ее, троща кости и, кроша мышцы, впиваясь острыми змеями в самое нутро, туда, где за спокойной и уравновешенной Совой скрывалась закрытая и жестокая в своем осознанном мизантропическом одиночестве пустая душа. И кому как не мне знать, как мало осталось тянуться этим шипам, чтобы все-таки вскрыть этот нарыв, дать выйти наружу тому темному "я", которое столько лет удавалось сдерживать, прикармливая и пытаясь, совсем недолго, даже немного дрессировать. Безнадежно.
- Может тогда это ты с детонаторами балуешься, Сова? – Мент ухмыляется холодно и жестоко. Пальцы его перебирают бумагу на столе, и кажется, подбираются к табельному оружию. – Ты ведь с техникой играешься…
- Я бы скорее отравила. Ты же знаешь, что я не люблю насилие ни в какой его форме. – Фыркаю, даже не давая себе возможности даже просто представить, как подливаю яд в синюю чашку… Передергивает.