Нижегородский спустился вниз, попросил Гебхарда растопить наверху камин и, в поисках подевавшегося куда-то Густава, вышел в сад. Он увидел, как, приседая и беззвучно вскрикивая при каждом новом ударе грома, в его сторону бежит Нэлли. Она прижимала с груди мокрого испуганного мопса. Они едва не столкнулись.
— Он выбрался на улицу и не мог перелезть обратно.
— Отдайте его Гебхарду, а сами мигом переодеваться, — скомандовал Вадим и, спрятавшись под козырьком черного хода, принялся раскуривать сигару.
Он любил летнюю грозу, как, возможно, любят ее в детстве. Каждая стадия этого природного явления доставляла ему удовольствие. Особенно предвкушение, когда все затихает и в воздухе, скованном электричеством, прекращается малейшее движение. А как изумительно выглядит город, когда в последний раз вспыхнувшее солнце контрастно высвечивает стены домов, крыши, башни и купола на черно-фиолетовом фоне нависших над ними туч. Рокот дальних громов, хлопанье закрываемых окон и форточек, крики мамаш, сзывающих своих малышей, и полное отсутствие птиц. Потом тень, шелест листвы на внезапно оживших деревьях, первый близкий и долгий раскат и, наконец, такой удар, что хочется, как в детстве, с криком броситься в ближайшее укрытие.
Вадим докурил и вернулся в дом.
Камин наверху нехотя разгорался. Под креслом, в котором обычно располагался Нижегородский, трясся вытертый насухо испуганный Густав. На одном из боковых диванчиков у стены сидел с книгой Каратаев и делал вид, что читает.
— Насилу растопил, — сказал поднявшийся с колен Гебхард. — Ветер, да и дымоходы пора чистить. Пойду проверю чердак и мансарду.
Нижегородский подошел к закрытому окну, немного постоял и наконец первым нарушил молчание:
— Хочу поставить вас в известность, господин Флейтер, что в начале следующей недели я отбываю в Англию. На июньское Дерби и Королевский Аскот я уже опоздал, но на Сент-Леджер в Донкастере вполне успеваю. — Вадим поднял с пола дрожащего мопса и уселся с ним в кресло.
— Ты бы переодел мокрый халат, Нижегородский, — пробурчал Каратаев, — собаку простудишь, а потом свалишь на нас. Когда вернешься?
— В августе. Точнее не скажу.
— Барон там будет?
— Не знаю.
Они надолго замолчали. Тем временем ветер за окном стих, выглянуло солнце, и ровные отвесные струи слепого дождя засверкали в его лучах.
— Послушай, Каратаев, — снова заговорил Нижегородский, отпуская на пол собаку, — я тут кое о чем подумал… Почему бы нам сообща не взяться за осуществление твоей дурацкой затеи, но с одной маленькой поправкой: мы должны стать первыми?
— Я тебя не понимаю. Первыми в чем?
— Первыми в этой стране.
— Вы снова намерены шутить?
— Да нисколько! — Вадим встал, поставил напротив Каратаева стул и уселся на него верхом, облокотившись на спинку. — Мы захватим в Германии политическую власть и отменим Вторую мировую войну!
— Это невозможно…
— А давай порассуждаем. — В словах Нижегородского не было и тени шутливости. — Я встречался с Гитлером и провел с ним с глазу на глаз двое суток. И честно тебе скажу: у меня в голове не укладывается, как этот закомплексованный недотепа с гнилыми зубами и мусорным ведром вместо головы возьмет однажды своей маленькой, чуть ли не женской ручкой за горло великую страну, а потом и всю Европу. Но если это возможно, а мы-то с тобой знаем, что возможно, то почему бы нам не попытаться сделать то же самое?
Каратаев не мигая обалдело смотрел на соотечественника и молчал.
— Кто такой Гитлер после войны? — продолжил свои рассуждения Нижегородский. — Ефрейтор с железным крестом на потертом френче. Я не умаляю его будущего ораторского мастерства и дьявольской политической активности, но не нужно забывать, что и он несколько раз оказывался на краю пропасти. Просто всякий раз ему везло. Ведь так?.. Так. А теперь давай пофантазируем, кем можем стать мы с тобой, скажем, к середине двадцатых. За то время, что наш Альфи будет завоевывать свои кресты, ты издашь несколько пророческих, сногсшибательных трудов, в которых предскажешь и будущие беды, и грядущие революции. Ты сам говорил, что у тебя в загашнике несколько убойных книг расовых теоретиков и будущих модных философов, издания которых выдержат в свое время сотни тысяч экземпляров. Ты сплавишь их в нечто единое, очистив от явного бреда и пронизав еще скрытым для всех знанием. Мы приобретем собственное издательство, купим критиков, а значит, и общественное мнение. Твое имя станет культовым, а для многих и вовсе сделается синонимом совести германской нации (ты не потерял еще свою справку о расовой чистоте?). Что касается меня, то к двадцать пятому году мой банк (а я непременно стану банкиром) будет самым богатым финансовым учреждением Веймарской республики. Этаким спрутом, разжиревшим на инвестициях западной экономики, покуда своя была в коме. С моей помощью правительство, как в семьдесят третьем, восстановит обращение золотой марки, и мы подавим инфляцию. После этого именно мой банк получит лицензию на монопольную инверсию бумажных денег.