Выбрать главу

Быть повешенным — это забавно:

Видишь мир без вуалей и лжи.

Твой уход был ни рано ни поздно —

В самый раз, чтоб купаться во ржи.

Златоуд смотрел на своего любимого с нескрываемым изумлением. Стихи — это ещё один вид наркотиков, которые были запрещены. Ведь они вредят не меньше, а то и больше обычной прозы — их так легко запомнить! А стало быть — легче к ним привыкнуть, они вгрызутся в тебя и не отпустят, будут частью твоего мира, прикуют к себе. И ты будешь их рабом. И Евлампий — Поэт! Пускай пишет о говне, но о чём ещё писать? Ведь это только начало. А любимый всё шептал:

Зришь себя и собой недоволен.

Ненавидишь в себе каждый вздох.

И лишь в этом исконно греховен:

Без любви даже Бог занемог!

Евлампий поднялся, посмотрел в глаза Златоуду. Крепко-крепко обнял любимого — и тут же оттолкнул его. Впился ногтями себе в грудь и воскликнул:

 

Ненавидеть себя — это мило!

Хотя лучше не станет никто!

До тех пор, как не скажешь ты миру:

К чёрту пафос! Я был говном!

Он терзал свою плоть, царапая грудь. Больно впиваясь в себя, до крови. До мяса. Ногти давно не стрижены, скорее напоминают когти. Вся гниль, вся грязь и чернь, что скопилась под ними, сливалась с его естеством.

Просто помни, кем был ты когда-то,

Но не вздумай вернуться туда!

Солнце светит, сияет отрадно.

Не висишь — так сияй! Ты им стал!

Когда он кончил, семя выплеснулось на тело Златоуда. Обессиленный Евлампий упал на кафель и сладко улыбнулся. Он только что родил Искусство.

* * *

На сцене шло представление: под чарующие звуки какофонии изящные танцоры хаотично перемещались в белоснежных одеждах. Костюмы открывали их рыхлые мужские груди, покрытые густыми волосами. Их висячие достоинства выглядывали из прорезей трико, подпрыгивая при каждом движении. Каждый из актёров держал в руках огромный блестящий член, выполненный из белого мрамора.

Мы сношаем землю в недра,

И от нас родятся кедры!

пел хор ангелов-кастратов на заднем плане.

Но глаза зрителей были прикованы к огромной раковине, что стояла в самом центре сцены. Прошла уже половина акта, и, по законам жанра, она должна была открыться.

Мы сношаем наше небо,

Чтоб оно родило хлеба!

продолжал хор.

Мы сношаем людей в уши,

Чтобы покорить их души!

Прозвучал финальный аккорд песни, и раковина открылась. Из неё хлынул божественный свет. Сперва ничего не было видно, затем на фоне этого начал вырисовываться тёмный силуэт.

Я — ваш Господь!

Вот моя плоть!

пропел он, кидаясь кусками гнилого мяса в зрителей. Тончайший смрад распространился по залу.

Мир и любовь!

Вот моя кровь!

С неба спустился огромный фаллос, орошая всё вокруг кровью вместо семени. Зал аплодировал стоя. Все стояли как хуй.

* * *

Руки Федота тряслись. Он стоял перед холстом. Случайно нашёл, и вы подумайте — на помойке — целый холст! Плевать, что из собачьей кожи, плевать, что старый, но это был холст! И бедный художник очень быстро нашёл ему применение.

Он сидел в кресле, утонув в полумраке студии, и взирал на чистый и непорочный холст, который скоро будет оплодотворён новым шедевром.

Окунув новый член в густую багряную жижу, он сделал первый штрих. За ним — второй. Третий. Ещё и ещё. Обмакнул в черную массу. Затем — в зелёную.

Он рисовал долго и с упоением. Очи его были закрыты, но он видел, что рисует — само Провидение говорило ему. Ещё немного — и с холста на него взирала прекрасная полуразложившаяся девушка. И она ему улыбалась. Он создал свою музу. Мертвая муза живого художника. Он полюбил её с первого взгляда. И не удивительно, ведь он — её создатель. Он специально сделал её уродиной, чтобы никому не досталась. Но для него она была первой красавицей. Пусть глаза её вывалились из орбит, а вместо носа — две прогнившие щели. Пускай у неё вырваны губы и нет половины зубов. Но она улыбается. Она горит желанием. Она любит своего создателя. А он — любит её.