Выбрать главу

Папа простоял горбиком пару секунд и рухнул, как мокрый матрас. Я больно стукнулся носом о его выпирающую косточку, тазовую, что ли, глаза защипало и подтопило белым, но я помнил, что будет дальше. Левая рука уперлась в папин влажный затылок так, чтобы кончик второй спицы играл в ямке на макушке, которую я не видел, еще раз нащупывать не собирался, но запомнил на всю жизнь.

Это оказалось быстро — легкий толчок в левое запястье, ощущение, что острие спицы выворачивается и ломается — держать, держать, — удар по пальцам, — держать, жар, больно, не могу, держать, не могу! — вспышка!

Папа обмяк. Я выдернул правую спицу, бросил ее на пол и сполз на пол, держа левую на отлете. Вытер правую ладонь о штаны, стараясь не смотреть, и перехватил спицу из левой. Получилось это со второй попытки, левая рука отнялась и ходила мимо, как спросонья.

Спица напоминала здоровенную сгоревшую спичку — несколько сантиметров обструганного дерева, а выше — извилистый черный прутик, неровно покрытый фиолетовыми комочками. Толком рассмотреть я не успел — через пару секунд они растаяли без дыма и следа, как снег под кипятком, а сгоревшая часть спицы махом побелела и осыпалась пеплом.

Я бросил деревянный огрызок следом и подполз посмотреть, как папа. Папа размеренно дышал, уткнувшись лбом в разорванную простынь с кровавыми мазками. Это он губами, понял я. Очень хотелось перевернуть его на спину, чтобы посмотреть, как он, что у него с зубами — показалось мне, или нет, — и сошла ли с лица страшная мертвая маска. В сказках же сплошь и рядом изображают: человек избавился от наваждения и раз, снова молод и красив. Так то в сказках. А мы, пацан, не в сказке, напомнил я себе и вспомнил про Дильку, которая стояла и смотрела на всю эту страшненькую возню.

Она стояла, но не смотрела — старательно жмурилась, стиснув Аргамака и странно повернувшись ко мне полубоком. Пыталась по звукам понять, что происходит. Молодец, малявка, соображает, подумал я и сказал:

— Всё, Диль, можно открывать.

Дилька распахнула глаза, стремительно оглядела меня и уставилась на папу.

— Он умер? — тихо спросила она вдруг.

— Дура, что ли? — грубо ответил я. — Никто не умер.

Дилька требовательно смотрела на меня. Я продолжил, раздражаясь:

— И никто не умрет. Не выдумывай. Он спит прос…

Где-то страшно заорал кот. А я и не заметил, что его рядом нет. В спальню, что ли, сбежал. Нет, в Дилькину комнату — второй вопль, надрывный и переходящий в пронзительное шипение, доносился оттуда. Дилька уже побежала смотреть. И я вчесал.

Дилька замерла на пороге, точно на стеклянную дверь с размаху наткнулась. Я не наткнулся, пролетел в комнату и едва не грохнулся, поспешно сдавая назад.

Кот орал, растопырившись возле стула, из-под которого пыталась выбраться мама. Занавеска со стула слетела, и все равно я не сразу понял, что это мама. Что это она сумела так сложиться в пять раз, как провод от наушников, и всунуться между четырьмя не очень высокими ножками. Что это ее рука, костлявая, с неровным пятном и со сломанными ногтями, скребет обивку стула, пытаясь его приподнять. Что мятый багровый ком с щупальцами, шевелящийся под стулом — просто красная кофта. Та самая. И что черное спутанное мочало, ритмично болтающееся возле пятки — ее голова.

Пятки. Так.

— Дилька, küzläreñne yab (Глаза закрой (тат.)), — скомандовал я, выдергивая следующую пару спиц.

Мочало поехало по полу, будто протирая. Стул скрежетнул ножками, приподнялся и затрещал, кот заорал, я тоже чуть не заорал. Мама пыталась выбраться из-под стула, но мешала сама себе. Вернее, не себе. Тварь, которая засела в маме, пыталась выбраться. А мама ей мешала. Как она забралась-то под стул, зачем, когда, подумал я увлеченно, и тут же понял, что на ерунду отвлекаюсь — и, может, тоже не сам, а с чужой недоброй помощью. Как кролик, который, наверное, решает очень важные и сложные задачи, не имеющие никакого отношения к наползающей на него пасти, — и до ответа добирается, когда кругом темно, тихо, тесно, и смысла в ответах нет.