Выбрать главу

Прежде он лишь в книгах читал о таких событиях, когда достойные восхищения герои собираются вместе, произносят клятвы, идут на бой, но то было в книгах. Можно было прочесть истории о дворе Лоренцо Великолепного, воспоминания о парижской школе начала века, о посиделках в кафе, когда за рюмкой абсента решалась судьба искусства. Во рту перекатывалось слово «Монмаpтр», и сознание того, что от простых фраз, сказанных простыми людьми, менялась история, наполняло сердце гордостью, но и ревностью тоже. Чем же мы хуже? Отчего именно наша судьба такая убогая? Ведь и здесь, в социалистической России, есть отверженные таланты, есть эти замотанные в шарфы люди, пьющие утром желудевый кофе, прежде чем встать к мольберту. Он знал, как и все знали, что есть в Москве подпольные художники, есть спрятанные в подвалы мастерские, есть те, за кем охотится власть. Есть то, чего, возможно, нигде в мире более не сыскать, — есть российская интеллигенция. Нет, они не просто работники умственного труда, как в прочих странах, — они те, кто готовы сложить головы за свои убеждения, те, кто без рассуждений идут на плаху, жертвуют собой. Спору нет, и в других странах были подвижники, проведшие жизнь в кабинетах и мастерских. Но разве судьба была к кому-нибудь столь безжалостна, как к непризнанным российским художникам? Они по романтичности образа ничем не уступали импрессионистам, и больше того: за ними следили власти, их мастерские обыскивали, они скрывались, их спрятанная компания действительно была спрятана и недоступна чужим. Это, впрочем, совершенно соответствовало представлениям Павла об искусстве как занятии для секты избранных. В гостях у православной тетки Павел видел запрещенного художника Пинкисевича, тот был скуп на слова, значителен. Поговорить с ним, спросить об искусстве? Но что сказать? Вы рисуете запрещенные картины? Расскажите, как вы готовите палитру, встаете у холста, пробуете кистью краску. Расскажите, как вы проводите первую линию по белому, как хрустит грунт холста под мазком. Что может сказать начинающий художник усталому мастеру, взрослому человеку, у которого за плечами тяжкая жизнь? Пригласите меня в мастерскую, я буду вам достойным преемником, примите меня в свое тайное общество избранных. Как нелепо и смешно это бы прозвучало.

И вообразить нельзя было, что будет некогда день, и все они, гонимые и отверженные, выйдут плечом к плечу, и позволено будет стоять среди них, смотреть на их картины, радоваться их победе.

Совсем рядом с Павлом невысокий, в клетчатой рубахе навыпуск, в очках, криво сидящих на кривом лице, Захар Первачев, тот самый, который едва не подрался с Хрущевым на скандальной выставке времен «оттепели», тот самый, про которого Суслов, тогдашний идеолог партии, говорил, что Первачев-де «враг номер один», словом, тот самый Первачев разговаривал с лидером нового поколения — Семеном Струевым. Вокруг них группировались художники, чьи имена давно были всем известны: Стремовский, Дутов, Пинкисевич, Гузкин. Они говорили о западных галереях и контрактах — темах в ту пору новых. Подруги и жены художников, стоявшие более широким кругом, комментировали успех мужчин. Художники меж собой говорили так:

— Зовут в Нью-Йорк. Говорят, лучшая галерея.

— Галерея — это музей, да?

— Объясните Эдику, что такое галерея.

— Галерея — основа свободного искусства.

— Хозяин галереи продает что хочет?

— Независимый человек

— Никому не подчинен?

— Абсолютно свободная личность.

— А деньги кто платит?

— Он и платит.

— Где ж он деньги берет? Вдруг — ворюга?

— Ты сошел с ума. Совесть свободного искусства?

— Может, он прохвост.

— Надо цены заранее обсудить. Чек получишь — а там на кальсоны не хватает.

— Есть у меня кальсоны.

— Я говорил, Гриша сколотит состояние.

— Без галереи — нельзя. Надо участвовать в смотрах мирового искусства.

— Надо почувствовать дух времени.

— А гарантии?

— Какие гарантии?

— Вдруг там обманут.

— Обманут здесь. Мне за картины здесь сроду не платили!

— Они еще отдадут нам долги, отдадут!

— Они еще вспомнят!

— Надо доказать, что мы правы!

Так говорили художники. А женщины их говорили так:

— Девочки, доллар падает. Рита, скажи Эдику, пусть берет только в фунтах.

— Ах, Клара, хоть задаром, но в музей.

— Я один раз в жизни увидеть хочу, как за картину платят деньги.

— Фергнюген, атташе немецкий, прислал Грише ящик баварского пива. Я удивилась, а Гриша сказал, что он ему рисунок подарил.

— Пусть дарит сразу два, а ты проси шубу.

— Эдику не надо ничего, он любую вещь отдает задаром. Говорит: мне спокойнее, что картина сохранится, при обыске не порвут.

— А Гриша говорит: всякая работа должна что-то стоить.

— Это оттого, что вас не обыскивали ни разу, не знаете, что с картинами бывает.

— Как это не обыскивали? Мне гэбэшник супницу кузнецовскую раздавил — от прабабки наследство. Полез, гад, на верхнюю полку книжки трясти и коленом на буфет встал, аккурат в супницу. Со мной чуть инфаркт не сделался, я думала, я его задушу, гада.

— Все-таки не картина.

— Да она красивей будет другой картины. И вынесла, страдалица, сколько. Другие люди столько не вытерпели, сколько моя супница. В Харбин плавала, в Париже жила, перед войной в Ригу переехала — и вот гэбэшник ее натрое разломал. Коленом своим жирным.

— А как на выставках холсты бритвами резали? Это тебе не супница.

— Помните, помните, как гэбэшники холсты резали?

— Если не шубами, так золотом, девочки, берите. Золото в доме не помешает.

Струев с Первачевым стояли поодаль от остальных и говорили друг с другом негромко, короткими фразами.

— Они спрятались и ждут, — сказал Первачев, — как тогда, в «оттепель».

— Зачем им прятаться. Просто наблюдают, сидя на даче.

— Власть так просто не отдают.

— Ищут победителя, чтобы его сделать своим.

— Думаете?

— Знаю.

— Думаете, мы — победители?

— Поглядите вокруг, Захар.

Лидер нового поколения и лидер так называемых шестидесятников рука об руку шли по залу и оглядывали зал, а люди в толпе поворачивались, чтобы рассмотреть их лица.

И еще показали в толпе человека. Видите, видите его, говорили многие, это Виктор Маркин, диссидент. Никто толком не знал, что сделал Маркин, вроде бы хранил какие-то фонды, кажется, переписывался с Солженицыным, кажется, его вызывали на Лубянку, наверное, и сидел когда-то. Старый, тощий, с выпуклыми прозрачными глазами и седой бородой, прокуренной и порыжевшей у рта от никотина, Маркин брел через толпу, шаркая ногами, задрав голову вверх, привычным жестом заложив руки за спину, как на лагерном разводе. И подле него, шаг в шаг с ним, но не шаркая ногами, а плавно и свободно двигаясь, шла стриженая девушка с большими глазами, с гордой шеей. Девушка шла подле него и не стеснялась того, что идет со стариком, а гордилась им. Как принято было у московских девушек тех лет, одета она была в бурый лыжный свитер, застиранные штаны, и это лишь подчеркивало ее тонкую красоту.

И еще говорили: вон там, там, где картина Струева, посмотрите, кто пришел. Кто там, кто же там такой? Но ничего было не разглядеть за спинами и затылками. Солженицын? Неужели Солженицын? Ну, конечно, он! Нет, не он, но он тоже придет, подождите.

Наконец-то это произошло, наконец совершилось то, чего все эти люди ждали годами, сегодня вдруг случилось это — рухнула стена, отгораживающая их от мира. Вдруг сделалось возможно то, о чем они мечтали и говорили долгие десятилетия, за что их отцы и старшие товарищи рисковали свободой.

Сегодня собрались те, кого принято было считать цветом интеллигенции, совестью России. Все они, насидевшиеся по углам, наговорившиеся по кухням, настрадавшиеся в очередях, измученные молчанием и трусостью, затаившие в себе обиды, все сегодня были здесь, чтобы разделить торжество художников-нонконформистов. Было время, в начале века, когда именно искусство стало авангардом истории. С тех пор всех смельчаков и новаторов называли авангардистами, и опальные художники сами тоже называли себя так. Бюрократы и партийные чиновники произносили слово «авангард» боязливо и презрительно. «Ну эти, как их, авангардисты», — так говорили чиновники. Но сегодня стало ясно, что победил именно авангард.

III

Струев — его теперь окрестили отцом второго авангарда — громко просил сказать речь. Он крикнул через головы: «Мы думали, этот день наступит в пятьдесят шестом! Ждали тридцать лет! Хватит!».