Выбрать главу

Все сели на соломенный мешок Иоахима и смотрели, как Доротея раздевала шефа, сначала сапоги стянула, потом сняла носки, куртку и рубаху, а под конец — выпачканные в глине штаны, и тут я впервые обнаружил, как много у шефа шрамов: один, изогнутый, по бедру, два звездообразных на плечах, и на ляжке был шрам, и на груди багрово полыхающий рубец, всего я насчитал девять шрамов. Тело у него было крупным, плотным, начисто лишенным жира, кожа — туго натянута; когда он лежал вот так, то руки его показались мне длинноватыми. Он позволял все с собой делать, оказалось, что он все такой же гибкий и податливый, а когда Доротея посадила его и стала натягивать на него ночную рубаху, его пошатывало, он рыгал, но прежде, чем упасть опять на свой мешок, он что-то пробормотал, что звучало примерно так:

— Завтра же начнем, завтра.

Едва его укрыли одеялом, как он тотчас уснул, и Макс, наблюдавший, качая головой, за всем происходящим, сказал Доротее:

— Вот так сюрприз!

Доротея, прищурившись, глянула на него и ответила:

— Не заносись, ты в этом ничего не смыслишь, невдомек тебе, что он взвалил на себя — ради нас всех.

Это было в тот день, когда шеф подписал арендный договор на девяносто девять лет и в последний раз говорил с Максом о земле, на которую обеспечил себе право преимущественной покупки.

Если бы мне только остаться с ним, да, с ним. Он же не сможет бросить свою работу, и они, даже объявив его недееспособным, пожалуй, выделят ему хоть небольшой клочок, может, заболоченный участок у Холле, и позволят обрабатывать этот клочок по его собственному усмотрению, эту кислую, никому не нужную землю, из которой только ему под силу сделать сад, какому все будут только удивляться. Я мог бы начать вместе с ним, как в наши барачные времена, мог бы помочь ему дренировать почву, раскорчевывать, культивировать и удобрять, у нас был бы наш, только наш участок, и его знаниям нашлось бы применение.

Но кто знает, что скажет по этому поводу Макс, которого они так спешно вызвали, в этот раз он был не таким, как всегда, прошел один с тяжелым чемоданом в руке последнюю часть дороги и не спросил: «Все в порядке в Холленхузене?» И о Судной липе он ни слова не обронил и не сказал, чтобы я проводил его к ней, где мы прежде обсуждали с ним много важных вопросов, где он однажды сказал: «Только то важно, что мы считаем важным». Но, может, он еще придет, и потому лучше я останусь у машин, здесь, где он меня оставил.

Это звон железины, которым нас созывают на обеденный перерыв, бьют в нее Эвальдсен или своенравный Лёбзак, железины, что висит на веревке, звон ее разносится далеко и находит всех, даже если человек работает в песчаном карьере или в теплице, даже в Датском леске при восточном ветре можно услышать, что звонят к обеду. Звуки несутся такие резкие, такие пронзительные, что от них, если стоишь поблизости, в ушах ломит, а порой я чувствую, как кожа моя вспыхивает жаром, а в висках начинает так давить, точно там что-то вот-вот лопнет. А ведь эта железина всего-то навсего кусок изъезженного рельса, что висит на одной из стен сарая. Я с радостью сразу помчался бы в крепость, мимо рододендронов, и через боковой вход к своему столу, но наверняка старая Лизбет сразу же начнет ворчать:

— Ну, все как всегда, наш обжора явился первым.

Поэтому я лучше сначала подготовлю сеялку, прежде чем отправиться в крепость. А за то, что мне разрешено есть в проходной комнате перед кухней, я должен благодарить шефа, он сам о том распорядился, иной раз, когда ему случалось промокнуть под дождем или на его одежду налипало слишком много земли, а он торопился, так он тоже тут подкреплялся, в этой комнате, облицованной светло-голубым кафелем до уровня глаз, где все моют, что потом подают на стол. Мне бы там еда куда вкуснее казалась, если бы Лизбет не держала меня все время под наблюдением; едва я сажусь за стол, едва Магда ставит передо мной тарелку, как тут же открывается широкая заслонка и Лизбет в кухне поворачивается на своем стуле так, чтобы видеть меня, но смотрит она на меня всегда только мрачно, неприветливо. И хотя она такая тучная и страдает такой одышкой, что едва ходит, она очень редко болеет, каждая складка на ее лице обвисла и трясется, и все оно изрезано морщинами, а когда она говорит, из ее массивного тела рвутся низкие грудные звуки такой силы, что ты невольно пугаешься. Однажды я видел, что она сидит на двух стульях. Возражать ей никто не смеет, даже Магда, на которую Лизбет подчас напускается, которой подчас выговаривает, ведь всем известно, что Лизбет уже раньше служила в семье шефа, в ту пору, когда они еще жили на краю Роминтской пустоши; кроме тех лет, что она сидела в тюрьме, она всегда работала у Целлеров, и когда она однажды объявилась в Холленхузене, шеф ее сразу же оставил у себя, так, словно бы ждал ее.