На этот раз она не ворчала, только кивнула в ответ на мой поклон и теперь, сидя на своем стуле перед плитой, только помешивает, пробует, добавляет приправы, не обращая на меня внимания. Даже тарелку не велит ей показать, которую Магда наполнила для меня, только наказала Магде снять нитки с голубцов, не то я их с голубцами съем. Заслонка ведь не настежь отворена, я могу подать Магде знак, и Лизбет его не заметит. Магда отважилась принести мне вторую порцию, сегодня отважилась. Она даже что-то шепнула мне, а Лизбет не стала тотчас выспрашивать, о чем это мы шепчемся. Но теперь она шепчется с Магдой и что-то накладывает в мисочку и ставит ее на поднос, наверняка что-то для шефа, что-то легкое, простое, наверно, мусс, от которого, во всяком случае, не увидишь тягостных снов. Меня она всегда пугает тягостными снами, делает вид, что знает, какие сны приснятся мне после свиных ребрышек, какие — после нутряного сала с грушами, а какие — после мясного рулета, но когда она предсказывала мне, что меня во сне засыплет в бункере, тогда я видел только лесовика с крюком, как он босиком проходит рядами наших посадок и надламывает верхушки молодых деревьев.
— Почему бы нет, — сказал я в ответ на ее вопрос, не хочу ли я чуть яблочного мусса, она сварила многовато, сказала она, я могу зайти и взять маленькую стеклянную мисочку. Когда она сидит перед тобой — горбатый нос, жидкие волосы, — так ты сразу же проникаешься к ней доверием, хочешь ей во всем помочь и уже никак не подумаешь, что она такая ворчунья. Еще до того, как я потянулся за мисочкой, я спросил Лизбет, не болен ли шеф, потому что заказал яблочный мусс.
— Болен, — запыхтела она, — это ты болен, а теперь выметайся.
Она не желает знать, понравился ли мне мусс, сидит недвижно, устремив взгляд на кухонные полотенца, уставившись в одну точку, жалкий пучок сидит у нее на затылке точно мышь, сложенные руки лежат на коленях. Сейчас она, конечно же, не ждет, чтоб я вымыл свою тарелку в раковине и вытер за собой стол.
Когда Магда придет ко мне в сумерки — а она придет, она дала мне это понять, — тогда я спрошу ее еще раз, почему Лизбет сидела в тюрьме, я и подумать не могу, что она во сне насмерть придавила свое дитя, но Магда так сказала, а она всегда права. Как Лизбет на меня смотрит; я же только спросил, не нужно ли чего поточить, ножи или ножницы. У нее маленькие темные глаза-изюминки, она кивает мне, хотя я еще не прощаюсь, но я понимаю, что она хочет остаться одна.
— Очень было вкусно, — говорю я, и еще говорю: — Теперь я иду точить.
Здесь, в рододендронах, они меня не найдут, я могу присесть и ждать, здесь я в безопасности, а что они меня ищут и что-то опять придумали надо мной учинить, я уже издали вижу: это ж дети Ины. Какими хрупкими кажутся они с ранцами на спине, оба узкогрудые, ножки-спички того и гляди переломятся, а шеи такие тоненькие, что я мог бы ухватить их одной рукой, — Тим и Тобиас. Конечно же, они что-то против меня задумали. Как-то раз они протянули мне ржавую мышеловку и пытались уговорить взять с дощечки прищемленную конфету, но я палкой нажал на дощечку и, когда мышеловка захлопнулась, взял конфету.
Мне только хотелось бы знать, куда подевался ранец, который подарил мне шеф, наверно, я потерял его, как потерял и все другие подарки — шапку, красивые носовые платки и маленький бинокль. Ина сказала тогда, что я уже большой для ранца и что мне нужна кожаная сумка с разными отделениями, но шеф раздобыл подержанный ранец и не преминул самолично отвести меня в школу в Холленхузен, где записал меня на последний год обучения.
Тогда в школе было два класса — один для маленьких, второй для тех, кто постарше, и я попал к старшим, они тотчас меня окружили и, сдвинув головы, явно что-то замыслили против меня. Все они едва доставали мне до плеча, это я увидел, когда мы построились на бугристом школьном дворе, мне трудно было различать их лица, все они были гладкие, с белобрысыми ресницами и всеведущими глазами. Мы еще не вошли в классную комнату с узкими скамьями, а они уже испробовали, как чувствительны мои подколенки и моя шея, а надув кулек, они так стукнули меня этим кульком по затылку, что он лопнул и выдал им, какой я пугливый. Я очень огорчился, что никто не хотел сидеть со мной, ни Йене Редлефсен, ни Ларе Лудерьян не хотели пересесть ко мне ни в первый день, ни потом. Зато наша учительница фройляйн Рацум посадила меня в первый ряд, у самой двери. Фройляйн Рацум называла меня всегда «наш Бруно»; если она хотела услышать мое мнение, так спрашивала: «А что скажет наш Бруно?» Или: «Не хочет ли наш Бруно тоже высказаться?» Иной раз спрашивала коротко: «А наш Бруно?» Однажды она рассказывала нам об изобретении колеса, она сказала, что колесо — это одно из самых прекрасных и значительных изобретений, для перевозок, к примеру, для передвижения, и вообще только колесо помогло нам завоевать дальние дали. И вдруг спросила: «А что думает наш Бруно об этом?»