Теперь светятся паутины, сотканные между растениями, и на них тоже повисли капли, они отягощают паутину и оттягивают ее книзу; больше всего хотелось бы мне, чтобы все так и оставалось, чтобы солнце не выглядывало и ветер не поднимался, но наступает день — светлый, ветреный. Кто знает, зачем я понадобился нашему десятнику Эвальдсену в упаковочной, в последние недели мы подготовили очень немного отправлений, главным образом фруктовые деревья — семечковые, косточковые; по всей вероятности, мне придется подметать, наводить порядок.
Падди; это Падди, принюхиваясь, согнувшись до земли, рыскает он по посадкам, шеф так и не отучил его рыскать в одиночку, но ему ничего не выследить, те немногие кролики, жившие там поначалу, давным-давно нашли свой конец, а оба барсука куда-то переселились. Мне нет смысла его звать, он меня не послушает; хоть Падди и старый, но ни за что не прервет охоту; может быть, он еще и подошел бы, если б его позвал шеф, может быть.
— Что нового, Бруно, — спрашивает Эвальдсен, он спрашивает, отвернув от меня лицо, и сдирает красную заплату с резинового сапога, а потом снова ее наклеивает, и я не знаю, что мне отвечать, но знаю, что он никогда еще не спрашивал меня, что нового, за все двадцать семь лет.
Он подошел ко мне с таким видом, что явно — он ждет от меня определенного ответа, он подмигивает мне, смотрит на меня испытующе, долго, слишком долго, но я ничего не смею сказать ему. Магда взяла с меня слово. Все новости, что она приносит из крепости, должны остаться между нами. Какой же он худущий, лицо изборождено морщинами.
— Ничего, Бруно, ничего нового?
Он закуривает свою трубку, затягивается с такой силой, что тлеющий табак вспыхивает, шлепает ладонью по деревянной кадке:
— Вот, присядем-ка. Мы здесь одни.
Кругом так тихо, что я слышу тиканье часов в кармане его жилета.
— Видишь ли, Бруно, ты спросил меня, зачем нужен опекун, так я могу тебе сказать: если человек сам с собой не справляется, если не в состоянии отвечать за свои поступки, тогда можно возбудить в суде ходатайство об установлении опеки над этим человеком. Суд назначает опекуна, который все берет на себя — управление, подписи, берет все под опеку. Вот что это. Но у нас-то, надо думать, нет человека, которому нужен опекун, нет такого человека.
Теперь он опять выжидает, чувствует, видимо, что я кое-что знаю, может, и сам тоже кое-что узнал, по слухам, иначе зачем бы ему вести разговор об опекуне и о суде без предварительного объявления? Он хочет меня выспросить, но я не подведу Макса, да и Магду тоже, я обещал им молчать. Когда Эвальдсен говорит, он часто поглядывает на свои резиновые сапоги и легонько почесывает тыльные стороны рук, покрытые струпьями, поглаживает кожу, в бороздках которой словно бы навечно засела земля.
— Люди разное болтают, Бруно, — говорит он, — они всегда что-нибудь болтают, один будто бы слышал что-то из Шлезвига, прямо из суда, другой что-то уловил в крепости. Мы же оба, думается мне, знаем больше, нас не проведешь. Вот и все, а теперь займусь-ка я нашей упаковочной основательно, ей это требуется, Бруно, нашей высоченной упаковочной с алюминиевым каркасом, в которой чувствуешь себя как в желудке огромной рыбины.
Ворота он может открыть настежь, они на роликах, достаточно их чуть подтолкнуть.
Ина, это Ина; ей незачем звать его, Падди не послушается и не подбежит к ней; когда он обрыскивает посадки, для него не существует хозяина. Она срывает с веток цветки, собирает плоды с деревьев, в ее кульках уже лежат зеленые веточки туи, значит, у кого-то в крепости день рождения, возможно у Тима или Тобиаса, у одного из этих мучителей, — у шефа и Доротеи день рождения зимой. Цветки, фрукты и ветки она разложит красивыми полукружьями на столе, там, где сидит «новорожденный», так у нас всегда делалось, в бараке и на Коллеровом хуторе, и в мой день рождения мою чашку и тарелку тоже убирали пестрой рамкой, всегда на столе лежали цветки бузины. Знать бы мне только, куда подевались все подарки, что лежали на столе на моем месте, коричневый футляр с гребнем и зеркалом, и кожаный ремень, и толстая книга — история парусного судоходства со многими иллюстрациями. Шарик с перьями, который я подарил Ине на ее шестнадцатилетие, все еще лежит на ее подоконнике, раскрашенный глиняный шарик, который я утыкал перьями, перьями голубей и дроздов, перьями соек и грачей, и горлицы, и серой цапли. У нее мой подарок не пропал.
Она еще лежала в постели, когда я принес ей этот шарик, я тихо-тихо вошел в ее комнату, чтобы положить его незаметно к изголовью кровати, но Ина уже проснулась, может, от ветра, с воем залетавшего под крышу, может, от волнения, сначала она даже не поняла, что я хотел ей подарить, и едва ли не испуганно спросила: