Выбрать главу

Хотя после ужина Доротея и меня пригласила остаться, я попрощался и поднялся в свою клетушку, но не разделся, а лег на свой мешок, прислушиваясь к голосам внизу, к ее голосу, они играли в игры, в которых я все равно не смог бы участвовать; выигрывал все время шеф, и потому его исключили из игры. Я ждал; дверь своей клетушки я оставил чуть приоткрытой, оставил щелочку, ведь Ина же когда-нибудь поднимется, я надеялся, что она заметит мою приоткрытую дверь и не закроет ее, не крикнув мне «спокойной ночи». Я все еще чувствовал ее руки вокруг своей шеи, видел радость в ее глазах и, при всем ералаше в моей голове, ощущал ее распущенные волосы на своем лице, чувствовал тяжесть ее руки на своей руке, в своем воображении, я опять, обхватив ее, обматывал вокруг ее талии шнур от змея и завязывал его узлом, а Ина с энтузиазмом меня подзадоривала.

Когда она наконец поднялась наверх, то не прислушалась, что там у меня в клетушке, и дверь мою не прикрыла, она повалилась, прыская, на кровать, полежала минуту-другую тихо, потом быстро-быстро разделась, а туфли, видимо, сбросила с ног, отшвырнув их куда-то. Я же, до того, как заснуть, еще долго раздумывал, чем смогу порадовать ее на следующий день, но ничего не придумал — или придумывал так много, что не мог ни на что решиться.

Мне просто нужно было привести в порядок ее велосипед, на котором она каждое утро катила к холленхузенской станции, нужно было начистить его до блеска и накачать шины, пока она нехотя завтракала, жевала без аппетита и пила молоко; Доротея сидела рядом с ней за столом на кухне и следила, чтобы Ина съела оба куска хлеба, причем неоднократно, каждое утро, повторяла: «Не давись, детка».

Я их видел в окно, видел, как Ина ныла, а Доротея ее подбадривала; я давно уже все сделал, я только для виду подвинчивал тот или другой винт, но, когда Ина взяла свою школьную сумку и мимоходом чмокнула Доротею в щеку, я не подвел велосипед к входу, как собирался, не пошел ей навстречу, чтобы поздороваться и понять все по ее лицу, все слова вдруг улетучились, я оставил велосипед у скамьи, побежал к изгороди и там притаился. Она не заметила, как сверкал ее велосипед, слишком, видимо, устала, но я, когда она проехала мимо меня, был счастлив, мне не нужна была ее благодарность; мне достаточно было тешить себя надеждой, что ни одна другая ученица не поставит у станции такой ухоженный велосипед, как Ина, и уже этому был рад.

С каким нетерпением ждал я в то время ее возвращения, я каждый день так все подгадывал, чтобы издали помахать ей. А сидели мы все за столом, так я подчас не осмеливался прямо посмотреть на нее, не знаю сам, почему; я всегда желал только одного: чтоб мы встретились в каком-нибудь уединенном месте, может, в сумерках где-нибудь на участках, или чтоб мы опять оказались в одной команде на каком-нибудь состязании. Только когда мы зажигали свечи, экономя электричество, когда начинали шевелиться тени, я осмеливался взглянуть на нее, и тогда уж не в силах был оторвать от нее взгляд, от ее худого, настороженного лица, от ее огромных глаз и разноцветной заколки-бабочки в ее волосах; я смотрел на нее, все время надеясь на какой-нибудь знак, предназначенный только мне, на прикосновение, которое возродило бы и подтвердило то, что неожиданно произошло, когда мы запускали змея. На это я надеялся.

Однажды я тайком зашел в ее комнату, я был один на хуторе, и так как дверь была открыта, я зашел к И не. Множество своих вещей она повязала лентами, — фотографию Доротеи, вазу, подставку глобуса, который получила от шефа на рождество. Охотнее всего я начал бы убирать ее вещи — туфли, шарф, свитер положил бы на место, убрал бы рубашечку со спинки стула, положил пижаму под подушку, но я не осмелился до чего-нибудь дотронуться, потому что за мной со шкафа следило чучело совы, тоже из наследства Магнуссена, как и мое чучело хорька. Ее янтарный глаз. Ее расщепленный взгляд.

На широкой, ровной доске, которая заменяла Ине стол, лежали листы из ее блокнота для рисования, пестрыми мелками она набросала на них осенние цветы, в каждом цветке укрыто было какое-то лицо, которое еще требовалось обнаружить. Лица все веселые, бедовые. Я немного посидел на ее стуле; потом подошел к шкафу, тут глаз совы меня не настигал, и я открыл шкаф и вдохнул аромат лаванды.

Цветы; я, конечно, не начал бы с того, чтоб втихомолку класть ей в школьную сумку цветок, если бы Бруно не увидел рисунки в ее комнатке, эти подмигивающие бедовые цветочные лица. Я рвал их не с нашей цветочной грядки на Коллеровом хуторе; хризантемы и астры и сам не знаю что, я приносил с холленхузенского кладбища, я выламывал их из свежих венков или вытаскивал, пока они не погибли под ветром и дождем, из зеленых жестяных ваз, всегда один-единственный цветок, который я чаще всего доставал ранним утром. Легко перемахнув через разваливающуюся стену, я выискивал, помня, что приношения следует разнообразить, красиво убранную могилу, отламывал то, что мне нравилось, и сразу же прятал цветок под курткой; а покажется кто-нибудь на дорожке или на площадке перед входом, так я начинал читать надписи на могильных плитах или садился, словно скорбящий, на скамеечку. Прежде чем Ина уезжала на велосипеде на станцию, я тайком прятал цветок в ее сумку, которая либо лежала в прихожей, либо уже прищелкнута была к багажнику, и всякий раз я пытался представить себе удивление Ины и ее радость, когда она откроет сумку в классе.