Обхождение Жолдоша доставляло ему боль иного рода, но довольно ощутимую. Жолдош не был ему врагом и все же осудил его. Но надо так придираться, такова жизнь, заруби себе на носу — вот что говорило поведение Жолдоша. Но с этим далеко не уедешь. С Жолдошем далеко не уедешь. Никто не заменит ему мать. Он методически пытался растравить себе душу, таков был его расчет, и он радовался гауптвахте: здесь, лежа ничком на нарах, он без помех будет плакать сколько душе угодно.
Унтер-офицер Тельман отнюдь не из учтивости пропустил его вперед. Медве выдернул кожаные шнурки из башмаков и тесемку из подштанников. Он чувствовал запах досок. Наконец наружная дверь закрылась, звякнул ключ, и Медве облегченно вздохнул. Вокруг него сомкнулась странная тишина. Он вдруг почувствовал себя свободней, чем тогда на рассвете на ничейной земле.
Половина шестого. Окна классов бросают свет в темный парк. За речкой уже ночь, спят окраинные улицы городка; там, на другом конце, у отрогов гор, во многих домах уже закрыты ставни. А главная асфальтированная улица в это время оживает: кино, гости; магазины закрываются; старший лейтенант Марцелл тоже живет там, около почты, и сейчас, наверное, уже ушел домой, в город; после службы он порой задерживался в преподавательской библиотеке, из ее полуоткрытой двери в коридор второго этажа иногда падала полоса света.
Но Медве об этом не хотел думать. Скатав и положив себе под голову шинель, он лег навзничь на нары. Звуки рояля — «Элизе» — чуть слышно, но все же пробивались сквозь стены. Или ему это чудится? Когда они шли по коридору, из музыкальной комнаты отчетливо донесся голос старого военного хормейстера. Он раздраженно поправлял ученика, который упорно фальшивил:
— Ми-ре диез, ми-ре диез! ми-си, ре-до-ля-я-я!
Над дверью библиотеки на втором этаже уцелела старая табличка: «Физический кабинет». Хотя физический кабинет был в другом месте, двумя дверьми дальше, тоже в средней сумрачной части коридора, но против второго крыла лестницы. На картине под названием «Фрейлины» его всегда раздражал тот ребенок, или карлик, или черт его знает что. И еще сзади открытая дверь. «Эммауские ученики», темный фон — это хорошо. Мона Лиза с кислой физиономией довольно противная, но все же не так уж плоха, даже приятно, что раздражает немного.
На горке полно клевера. Тогда ночью он вылез через окно уборной первого этажа, спрыгнул вниз и, не удержавшись на ногах, повалился наземь. Его здорово тряхнуло, он полагал, что окно расположено значительно ниже. Впрочем, теперь он едва это помнит. Жолдоша назначат горнистом. Кроме того, здесь, в парке, росли самокрутки и мускатные орехи — шероховатые, черные и твердые, как кость, но попадались они редко. И еще его столик с зеленой крышкой, к которому он вернется через двое суток.
Не об этом хотел он думать. Плакать из-за этого он не мог. Но вот рояль, проникающее сквозь стены ми-ре диез, ми-ре диез, ми-си, ре-до-ля-я-я — далекое журчание триолей в конце концов смягчило его. Ему вспомнился родной дом, куда уже нет возврата. Его вещи, его книги, старенькие игрушки, железная дорога, кубики, солдатики — он привязался к ним и долго хранил. Его одежда, белье, ботинки — теперь уже сплошь штатские вещи. Его комната выходила окнами во двор, на обегающую весь дом открытую галерею, так что можно было заглянуть в кухню напротив, в комнаты для прислуги. Медве был накоротке со всеми служанками и кухарками всех трех этажей дома на улице Барошш. По вечерам из открытых дверей кухонь лилась веселая болтовня, слышалось звяканье посуды, по утрам — печальные песни.
В их квартире ничего не менялось с сотворения мира. Так же падали тени, все так же стояла мебель, так же блестели латунные ручки штор. В сентябре никто и не подозревал, что он потеряет все это навсегда: одна только Вероника. Когда вечером накануне отъезда он вышел на кухню попрощаться с ней, они на мгновение встретились взглядами. Медве, торопясь, не нашел что сказать. Девушка сидела за кухонным столом.
— Я занята, не видите, что ли, — грубо сказала она. Она чистила столовое серебро.
— Я пришел проститься, — сказал Медве.
Вероника была молодой, когда пеленала его младенцем. В ее черных как смоль волосах уже появились первые седые нити. Она пришла из деревни и за пятнадцать лет вполне обтесалась и приспособилась к жизни в столице. Она пыталась совладать с собой, но не смогла. Бурно разрыдавшись, как в бытность свою неотесанной деревенской девчонкой, она упала грудью на стол, рыдания сотрясали ее стройное тело.