Выбрать главу

— Ну, ну, — сказал пораженный Медве, ибо он никогда не видел ее не то что плачущей, но даже просто в дурном настроении. — Ну, ну, не дури, Верон.

Он пытался рассмеяться, чтобы успокоить Веронику и еще потому, что счел всю эту сцену нелепой. Ведь в конечном счете не настолько уж они сроднились, и не может же он вечно ходить, уцепившись за ее юбку. И все-таки трудно было представить себе, как он будет отныне обходиться без Вероники. Она была с ним повсюду в дремучем лесу его детства, была с ним уже в той густой молодой чащобе, куда едва проникали лишь несколько преломленных лучей воспоминаний, она была частью его одиночества. Они вместе, сидя на земле, читали сказки, вместе, взявшись за руки, гуляли по аллеям горы Геллерт, до противности ухоженным, вместе рассматривали витрины на бульваре Вамхаз, вместе узнавали времена года, цвет весеннего неба, лиловость сумерек.

Медве помнил много вечеров, когда они оставались дома вдвоем, он и боялся темноты пустых комнат, и любил уютную, загадочную квартиру, и, став коленками на стул, читал или рисовал, а Вероника, склонив голову, штопала чулки в круге света от лампы; так они дожидались отца с матерью; сверху часто доносились звуки пианино.

Вероника — самое надежное. При воспоминании о ней всегда удавалось заплакать. Он повернулся на нарах, устраиваясь поудобнее. Вероника знала. Знала наперед. Откуда? Но, может, она знала не то. Не то, что он так порвет с ней. Порвет с самим собой, а значит, и с ней. Вот они прощаются в сентябре на кухне. Он видит их. Он наклонился к девушке, к ее волосам, а Вероника, обняв его рукой за талию, прижимает к себе. Так они стоят, сидят беззащитные, вечером, в кухне, и любят друг друга, несчастные.

Ему было досадно, что он не может выплакаться так, как хотелось. Он видит их, и только. Медве вертел в руках свою пилотку. По ком он плачет? Зачем? По курсанту с пилоткой № 345? Или по несовершеннолетнему по имени Габор Медве? Но он ни тот ни другой. У него нет имени, гражданства, метрики, номера пилотки; все это лишь роль, смехотворная комедия. А действительность, сухая, осязаемая действительность такова, что он чувствует себя прекрасно, потому что он не более чем зритель. Здесь очень даже тепло. Он сидит в плохо освещенной камере. Скоро принесут ужин.

Так в чем же дело? Он думал о том, что говорила ему мать в свое первое посещение; она упорно расспрашивала его, что случилось, а он не мог объяснить ей. Дитя не плачет — мать не разумеет. Вот в чем дело. В этой глупой пословице разгадка всех его бед. Ему хотелось жить в таком мире, где всякий понимает даже немых детей. Без объяснений. Он без долгих размышлений всегда верил в то, что людей связывает какое-то высшее и более таинственное понимание, чем слова и поступки.

Ведь как мало могут они передать. Да или нет, черное или белое, смех или плач. И всегда фальшивят, лгут. Но все же придется смириться с тем, что ничто другое ему недоступно. До сознания людей не доходит ничего, кроме громких, наспех состряпанных грубых символов. Кроме видимостей. Кроме того, что имеет определенную форму. Нужно громко кричать, иначе тебя не услышат. С двух слов поймут больше, чем с двадцати; и в то же время им приходится повторять одно и то же по сто раз. А еще лучше хороший пинок в зад. Зараз можно выразить только что-нибудь одно, и при этом непременно преувеличить, исказить, что-то из себя корчить: изуродовать правду и цельную душу человека, изуродовать действительность. Одним по сердцу скромность, другим — бесстыдство, а возможно, есть нечто такое, что даже Шульце по сердцу: армия и миллион пулеметов.

Но что, собственно говоря, он хочет выразить? Ему нечего сказать им. Маяться с убогими словами и дурацкими выходками, пока не составится этакая ущербная картина, которую люди поймут? Зачем, да пусть они подохнут. У него нет с ними ничего общего. Он и не мечтал, ни минуты не стремился жить вместе с людьми. Только тот всадник! Скачущий к Триесту всадник. Он догнал его на перевале и передал важный приказ. Одно лишь слово: живи!

Вместо того чтобы заплакать еще горше, он вдруг полностью отрезвел, вытер остатки слез и перевернулся на спину. Бесполезно, все это актерство, самообман. Он пробовал различные роли, обманывал себя, ломал комедию. Хитрил, чтобы почерпнуть облегчение в слезах. Ничего не вышло. Он сыт этим по горло.

Но ведь он живет. Его заперли в клетку и кличут курсантом Габором Медве. Однако он существует где-то совсем не здесь, он совершенно свободен и независим. Это надо честно признать; напрасно он мучает себя фальшивой жалостью. Как бы ни был достоин сострадания этот самый Габор Медве, самому себе он сочувствовать все же не мог. Он жив и задаром развлекается. Здесь даже вполне тепло.