Выбрать главу

Небо было в звездах, но дул ветерок; он трепал внизу флаги. Завтра утром мы ждали полевого епископа, шла подготовка к празднику, потому-то и подняли флаги на двух мачтах. Медве вновь перелистал тетрадь и закрыл ее, уступив место Середи. Изначально эта толстая тетрадь в клетку была исключительно его достоянием, но потихоньку и я к ней приобщился. По его просьбе я рисовал в ней всякую всячину, а потом мы делали в ней наброски нашей газеты. Между тем он продолжал корябать в ней свои каракули. Радиосхемы, алгебраические задачи — алгебру он очень любил, а еще географию и французский — остальные предметы не ставил ни в грош; там же он придумывал кроссворды, тогда у нас была на них мода, и он соревновался с Цолалто и со мной; еще одна страница была сплошь исписана именами знаменитостей: Нансен, Наполеон, Нурми, маршал Ней; Святой Ян Непомуцкий был вычеркнут, поскольку я его отринул, был вычеркнут и Ношеда — владелец известного парфюмерного магазина на улице Лайоша Кошута в Будапеште, и еще Нефертити, которую я тоже отринул, потому что тогда пришлось бы вписывать в тетрадь кого угодно; дело в том, что мы с Медве играли в игру — кто больше знает имен на одну определенную букву.

Теперь мы все это прикрыли и, перевернув тетрадь, начали с другого конца новую большую работу; Медве при этом вырвал две последние страницы, на которых был ключ к изобретенной им самим тайнописи. Я уже не помню, зачем я был ему нужен и почему он именно со мной создавал драматическую поэму, но тогда это казалось в порядке вещей.

Правда, он сразу же велел мне рисовать под заголовком главную аллею и вестибюль. Я остался недоволен первым рисунком, но ничего не сказал, поскольку Медве рисунок понравился. Он удивлялся, что я рисую совсем не так, как нарисовал бы он сам. Я пытался изобразить ствол старого дерева с толстыми, выступающими корнями. Это было трудно. Легко сказать, нарисуй главную аллею. А вот как это сделать, черт побери?

Там был фонарный столб, скамья, посередине что-то вроде небольшого памятника из камня. Зимой все это прикрывал снег, летом же сквозь листву пробивалось солнце и по обе стороны аллеи, справа и слева от высокой насыпи в глубине парка образовывались островки света, опаловое зеленое сияние, изобразить такое невозможно — только игра света, словно воспоминание о взгляде сквозь слезы, и было, и не было, и все же в нем сверкала вся ослепительная ширь небосвода; когда жадно пьешь, вбираешь, впитываешь в себя это, явственно ощущаешь силу бесконечности, потоком вливающуюся в земное бытие. В мае, июне утром один-два урока проводили в парке, особенно рисование. Мы выходили с табуретками и чертежными досками и под платанами и липами главной аллеи рисовали маленькую пирамидку памятника.

Тогда мы ходили в тиковых мундирах и, не знаю почему, пилотку на рисовании надевали задом наперед. Сейчас тут внизу дул прохладный ветер, фонтан был заколочен досками, полоскались по ветру флаги. За памятником начиналась забытая тропинка, уже совсем заросшая травой. Ниже у теннисных кортов ее уже можно было заметить. По главной аллее мы маршировали и в снег, и в грязь, и на каникулы, и на занятия. Черными утрами по ней проходили из города офицеры. Каждый второй день около полудня по ней уходил Шульце. Весной наша походная колонна проходила по ней на однодневные учения в горы, к Хетфоррашу и к Эзфоррашу, я двигался, словно какой-нибудь шпангоут размеренно покачивающейся галеры, фляжки били нас по бедрам. Мы ходили этой дорогой шестнадцать тысяч лет назад: я хотел нарисовать ее так, как шестнадцать тысяч лет назад наши предки рисовали на стенах своих пещер глубоко врезанными штрихами. Но у меня ничего не получалось. Я не смел обвести рисунок. Я был очень недоволен собой и вместе с тем очень доволен.

Я знал то да се, несколько абсолютно достоверных вещей, и это порождало во мне чувство глубокого спокойствия. Я знал, каков мир: огромный и неисчерпаемый. Надо только знать его скрытые ходы. И надо действовать. Мои возможности неограниченны и неотъемлемы. Я был уверен, что обязательно что-то свершу. Новым и не изведанным дотоле чувством было это скрытое, безмерное спокойствие. Наверное, оно зародилось во мне уже давно, когда однажды в вымершем коридоре третьего этажа я, набросив на себя шинель, стоял в одиночестве около окна и ждал подъема.