Выбрать главу

В манере носить пилотку Медве уже кое-кто подражал — Фери Бониш, Палудяи, Жолдош и даже некоторые младшекурсники. Он надевал ее одной рукой и ладонью оттягивал на затылок. Дверь в уборную мы распахивали ногой; Медве укорачивал или растягивал шаги так, что, подойдя к ней, носком башмака точно отмеренным движением пинал ее и проходил внутрь почти без остановки. Обращению с безопасной бритвой нам тоже пришлось учиться; она была слишком легка для руки. Места порезов щипало от квасцов, и я чувствовал приятный холодок; мне нравились вкус, запах, пощипывание красивого лилового кристалла; увлекательная новизна и шик.

Снегопады продолжались, и в феврале все опять стало белым. В одно из воскресений мы, протестанты, пошли в городскую лютеранскую церковь. Отряд из шестидесяти — семидесяти человек вел Бониш, как самый старший по чину четверокурсник. Дёндёш замерзла. Старые дома заткнули свои окна одеялами и подушками, стараясь укрыться от холода. Службу служил наш пастор. Мы сидели сбоку на трех скамьях, первокурсники и второкурсники стояли. Мы с Медве смотрели на штатских, высматривали девушек. «Уродины», — сказал Медве. Мне они казались красавицами, но возражать я не стал. Я знал, что Медве так же неравнодушен к девушкам, как и я, а может и больше, и даже некрасивых он не оставлял без внимания. Девушки тоже косились в нашу сторону, главным образом на него. На его мечтательную физию, что ли; он этого не замечал, а я ему об этом не говорил.

От квасцов кожу на лице немного стягивало. Мы знали, что девушки, даже наши четырнадцатилетние сверстницы, что бы мы ни делали, считают нас мальчишками. Про себя мы смеялись, но с этим приходилось мириться. Мы слушали проповедь, от нее клонило в сон. Я старался сесть поудобнее, расслабить мышцы и по возможности ни о чем не думать, а просто получать удовольствие от самого факта своего существования. Медве же ловко вытащил книжку Шопенгауэра из «Библиотеки современной литературы» и исподтишка читал ее, прикрывая сверху обиходом.

Наш пастор был кроткий, отечески добрый человек. На уроках закона божьего он уже готовил нас к конфирмации. Поскольку он по своему добродушию никак не смог бы нам навредить, никто и не думал учить катехизис; это было бы просто расточительством. Но потом, когда он как-то вызвал Медве и тот ничего не смог ответить, это все же было неприятно. Наш пастор опечалился. «Ну, тогда прочитай «Отче наш», — взглянул он на Медве, покачивая головой. Медве молчал, решив, что это горькая ирония. «Ну! Это-то, надеюсь, ты знаешь?» — «Знаю», — сказал Медве, но так смешался, что, едва начав, осекся. И замолк совсем.

— Ты не знаешь «Отче наш»? — спросил его пастор.

— Нет, — сказал Медве.

— Ну так выучи, сын мой.

Вышла неловкость, но потом мы хохотали над Медве. А он этого не любил. Хотя я, наверно, уже мог говорить ему что угодно, он не обижался. Привык.

Мы методически работали над большой пьесой в стихах. Во второй половине февраля у Середи дало знать о себе давно, еще на втором курсе, обмороженное место на ноге, и он попал в лазарет. Мне повезло: я попал туда же через пару дней с насморком и небольшой температурой. Правда, Середи лежал в другой палате и на следующий день его уже выписали. Он только и успел заскочить ко мне попрощаться.

Я уже знал все четыре здешние палаты, и эта двухкоечная, в которой я лежал сейчас в одиночестве, была, пожалуй, самой уютной. Два ее окна выходили в заснеженный сад, в углу около печки стоял широкий стол, и над ним за зелеными занавесками горела настенная ночная лампа. К тому же Пинцингера и тетю Майвалд я тоже знал, ими можно было вертеть как душа пожелает.

Жар у меня спал, но я устраивал себе температуру выше истинной, изображая к тому же кашель. Если уж человек сюда попал, то дальше все делалось просто: нельзя было только перегибать ни с температурой, ни с жалобами; пока не разозлишь старика, на симуляцию он смотрел сквозь пальцы. По утрам я рылся в больничном книжном шкафу, тащил к себе еще не прочитанные и давно прочитанные книги, валялся в кровати и всего имел в достатке, только Медве мне не хватало; я думал, как привольно нам работалось бы здесь с нашей тетрадью в клетку. И вдруг на третий день в десять часов утра, ухмыляясь, заявился и он.

Не знаю, как это ему удалось. Кроме всего прочего, он уломал больничного унтера, чтобы его поместили в одну палату со мной. Я не верил своим глазам.

— Медве, — сказал я.

Он пришел один, без санитара, и бросил свое барахло на кровать рядом со мной. «Ну, привет, Бебе», — радостно сказал он. Растерявшись и совершенно обалдев, я вскочил с кровати и обнял его.