Был понедельник. Мы с Медве ушли из лазарета не одновременно. Мне надо было дождаться конца врачебного обхода и Пинцингера, чтобы отдать книги. В класс я поднялся примерно в конце перерыва для рапортов.
Едва я вошел, как сразу понял, что происходит нечто страшное. Такое кажется невероятным, но я почувствовал это еще в коридоре, когда вешал на вешалку шинель и пилотку и раза два топнул, чтобы стряхнуть с башмаков остатки снега. Это висело в воздухе.
Хотя, быть может, и не в воздухе. Возможно, кто-то вышел из класса или, наоборот, вошел передо мной, и, не обратив на эти хождения никакого внимания, я тем не менее почувствовал что-то в чужом взгляде, точнее в отсутствии на себе взгляда. В самом классе одеревенелость лиц была уже столь недвусмысленна, что во мне в мгновение ока все сжалось и я сразу заторопился на свое место. Открыл крышку столика.
Все мое барахло было перевернуто вверх дном. Я похолодел. Обыск. Все было не на своих местах, даже чернильница. Всего касались чужие руки, все перестало быть моим. Я знал, чьи это руки, и знал, что это значит.
Середи в классе еще не было. Я искал взглядом Медве, но и его нигде не было видно. Поверх этого разгрома в моем ящике, как бы венец всему, лежал Гейдельбергский катехизис, который перед моим уходом в лазарет попросил у меня Цолалто. Я взял его в руки и раскрыл на форзаце.
— Это ты его сюда положил? — спросил я у Цолалто.
Он кивнул. Он хотел вырезать из него листок поправок. Но, как видно, даже не притронулся к нему.
— Почему? Тебе уже не нужно? — спросил я.
— Нет, — сказал Цолалто. — Спасибо.
Он отвернулся. Теперь я увидел Медве. Он стоял возле заднего, выходящего в коридор окна, а Хомола, Мерени, Бургер, Геребен и еще двое обступили его так тесно, что я только сейчас его заметил. Со стороны казалось, будто они спокойно беседуют. Кто-то тронул меня за плечо. Я молниеносно обернулся.
— На одну минутку, — вежливо позвал меня Ворон.
Рядом с ним стоял Матей.
— Только на минутку, — жеманничая, повторил Ворон.
Я действительно не понимал, что им нужно. Матей кивнул мне.
— Отойдем-ка назад.
— Зачем?
Ни один из них не ответил, они ждали, едва сдерживая нетерпение. Я все еще сжимал под мышкой свои принесенные из лазарета книги и тетради, и среди них тетрадь в клетку Медве. А в правой руке держал Гейдельбергский катехизис.
— Зачем? — снова спросил я.
— Сейчас узнаешь, — сказал наконец Ворон. — Мы хотим тебя кое о чем спросить, если ты не возражаешь. Будь добр, на одну минутку.
Я хотел положить свои вещи, но Ворон придержал мою руку, и Матей, оживившись, сказал:
— Нет, нет! Захвати с собой.
— Это можешь оставить. — Ворон показал на катехизис. Я положил его на столик.
В их сопровождении я пошел к заднему окну. С минуту мы стояли за спинами дружков Мерени и ждали. Я видел, что они отпустили Медве, точнее, Бургер отвел его на место. Лапочка Кметти пропустил нас и стал обратно, кольцо за моей спиной замкнулось.
— Чего ты испугался? — спросил Мерени.
Он, не мигая, смотрел на меня — приспущенные ресницы, сонный взгляд. Смотрел так, что казалось: мне никогда уже не убежать отсюда, от этого взгляда.
— Ведь у тебя нет никаких причин бояться. Не так ли?
Я лихорадочно пытался собраться с мыслями. Но пока что был не в состоянии.
— Не так ли?
— Что вам надо? — выдавил наконец я из себя.
Мерени засмеялся. Он не ответил и холодно продолжал глядеть на меня. По лицу его пробежала судорога: дернулся нос, перекосилась верхняя губа, и вот уже лицо его вновь застыло.
— Давай сюда, — сказал он. — Книги. — Он кивнул головой на книги и тетради, которые я держал под мышкой.
— Зачем?
— Будь так добр, — сказал Мерени.
— Зачем?
— Сюда.
— Зачем?
Мерени замолчал. Остальные тоже ждали. Я прекратил свои «зачем», это ничего не давало. Но ничего другого я сказать не мог. Я не мог сказать, что не дам. Я следил за ними, за каждым их движением. Двое стояли у меня за спиной, за ними я уследить не мог. Следил я и за каждым своим движением. Хотя теперь уже было поздно.
Я всегда знал, что когда-нибудь этот момент наступит. Собственно говоря, я ждал его с начала времен. И все же он застиг меня врасплох. Я уже давно чувствовал, что чересчур задираю нос. А в лазарете вообще обо всем позабыл. Теперь я раскаивался в этом и злился на Медве. Но все это уже не имело значения. Ни моя злость, ни мое раскаяние, ни то, что в глубине души все происходящее казалось мне давно знакомым.
Все это теперь уже не имело значения. И пришло на ум только потому, что я был не в состоянии собраться с мыслями, отделить существенное от второстепенного. Я боялся. Но и это не имело значения. Они сводят со мной счеты, это единственное, что не вызывает сомнений. Окончательная их цель была совершенно очевидна.