Чисто теоретически, впрочем, и Медве и Матей могли бы сообща выступить против Ворона и так ему вмазать, что он не сразу бы и очухался. Все они были равны по званию, включая новичков. Никакой писаный или неписаный закон не давал власти Мерени или Ворону. Именно это и осложняло ситуацию. Время от времени каждый, за исключением, быть может, одного Заменчика, вызывающим жестом, смехом, иногда даже не без риска огрызаясь, заявлял о такой своей теоретической независимости и равноправии, и Медве казалось, что сейчас от него требуется нечто подобное.
В правой руке он держал хлеб с жиром и потому, выставив наизготовку левый локоть на высоте груди Ворона, он нерешительно пробормотал:
— Ну ты, мотай отсюда.
Ворон не шелохнулся. Медве продолжал стоять, замахнувшись кулаком, но удара не наносил. Не найдя ничего лучшего, он завершил этот злополучный и преувеличенно трусливый жест, легонько толкнув Ворона в грудь.
Щербатый прищурился и наконец-то проявил признаки жизни. Сперва он выбил из руки Медве хлеб, а потом изо всей силы пнул его коленом в живот. Хлеб, жиром вниз, упал на крышку столика.
Обычно редко смеявшийся Мерени заржал. Он хлопнулся на хлеб задом, чуть ли не раздавив его, потом спрыгнул и, подцепив кусок перочинным ножом, сделал знак Муфи.
— Песик Муфи! Подь сюда.
Он высоко поднял на ноже расплющенный ломоть хлеба и предложил Муфи скакать за ним.
— Ну-ка, послужи, песик Муфи!
Муфи тряс кистями прижатых к груди рук, лаял, рычал, пытался схватить хлеб зубами, и когда Мерени, в конце концов, отдал ему хлеб, начал его жадно пожирать. Лишь немногие могли удержаться от смеха. Представления Муфи давал просто замечательные.
Медве было не до смеха. Ворон с такой силой ударил его в живот, что минуты две ему было просто дурно. Все кружилось перед глазами. Понемногу приступ тошноты утих, но боль в желудке осталась. Он был вконец одурманен переполнившим его отвращением. Понурясь, сгорбившись, он неподвижно сидел на своем месте.
Он все видел и слышал вокруг, но чувствовал одно лишь тупое безразличие, его ничто не волновало, и он ждал только, когда же пройдет эта едва переносимая внутренняя слабость. Снаружи безнадежно шумел дождь. Перед кафедрой туда и сюда двигались действующие лица. Мерени ритмично пританцовывал, два шага вправо, два шага влево. Муфи тряс лапками-кистями. Геребен гоготал. Еще один или два серых кителя — беззвучно, как в кино. Сначала он видел лица, а потом уже издалека, с опозданием, до него доносились голоса, они доходили до сознания чуть приглушенные и словно со сдвигом по фазе, отдельно от изображения.
Он слышал хохот. Слышал веселое тявканье Муфи. Видел, как Муфи хватает хлеб. Потом поедает его. Потом лает. Или уже не лает, а танцует? Все равно. Это немое паясничанье и отдаленный гул голосов ничего не значат. Ничего не значит и то, что все это вертится вокруг его куска хлеба с жиром. Хотя расплющенный ломоть хлеба он видел очень отчетливо, даже то, что корка отстала от мякоти. Но этот предмет к нему уже не имел никакого отношения. Как, например, неполированные доски кафедры, или губка для мытья доски, или измазанная мелом тряпка, которая выглядывала из ящика под доской, словно обиженный, отвернувшийся к стене белый котенок.
Мерени вспрыгнул на возвышение, крутанулся на каблуке и спрыгнул обратно. Геребен запихивал что-то в левый верхний карман своего кителя. Драг стоял у печки и старался не подать виду, как ему весело. На вытертой доске засохли отпечатки Млечного Пути. Медве отчетливо все видел, хотя не смотрел никуда, кроме как прямо перед собой, на правый угол своего столика. Но вот вошел подполковник Эрнст, все встали, сели, и Медве услышал тишину, команду «смирно», потом голос Эрнста. Дождь лил не переставая. Равнодушными волнами накатывали физически ощутимые тошнота и внутреннее отвращение. После того как его одурманило, эти волны уже не причиняли боли.
И важнее всего казался угол зеленой крышки его столика для учебных пособий. Он видел его много раз, но сейчас смотрел на него другими глазами, только и всего. Вернее, не смотрел, потому что и это было не важно, а просто упирался в него взглядом и весь урок не сводил с него глаз. Краска на крышке столика лежала неравномерным слоем. Та часть крышки, в которую уставился Медве, была гладкая, приятного травянисто-зеленого цвета, но к низу постепенно темнела. На краю краска сморщилась; ни на что не похожее, темно-зеленое пятно, следуя волокнам дерева, пересекали три параллельные борозды, видимо, их процарапал циркулем или карандашом кто-то из его предшественников. Медве не думал ни об их происхождении, ни о цели, ни о смысле, а просто смотрел на линии и на пядь зеленой поверхности то с усиливающимся, то волнообразно ослабевающим вниманием.