— Интересно… — произнёс Эриксон, холодея от того расчётливого равнодушия, с которым всё это было сказано. — Вы что, психиатр?
— Я же сказал вам, что я — философ, вольный философ на пенсии.
— Тогда откуда вы всё это знаете?
— Ну-у, молодой человек, — улыбнулся Клоппеншульц, — философия и психиатрия не так уж далеки друг от друга, как вам, наверное, кажется. Иногда я думаю даже, что это одна и та же наука, только по-разному называемая, — по губам философа снова скользнула грустная улыбка. — Просто философ смотрит на продукт своей умственной деятельности, так сказать, изнутри, а психиатр — снаружи… Но вы не спрашивайте, господин Скуле, не спрашивайте меня об истоках моих познаний в теме доведения человека до безумия, чтобы мне не пришлось отвечать, — покачал головой Клоппеншульц. — Вы ведь не хотите возненавидеть меня? Терзаться потом тайной, которую узнали. Ведь не хотите? Вот вам, кстати, наглядный пример. Если я узнаю что-то о реальной мадам Икс из окна напротив, а не о той Левендорп, которую я себе выдумал, не буду ли я потом мучиться этим весь остаток моей жизни. Не окажется ли раскрытая тайна столь ужасным фактом её биографии, что я не смогу спокойно спать, пока не добьюсь предания этой дамы суду или помещения её в клинику для душевнобольных. Представьте себе на минуту, что моя тайна окажется именно тем толчком, которого будет достаточно, чтобы вы окончательно убедились в своём подозрении.
— Моём подозрении?
— Ну, о том, что жильцы этого дома сговорились свести вас с ума, — с улыбкой пояснил Клоппеншульц.
Эриксон побледнел. Похоже было, что этот старик в инвалидной коляске играет с ним как кошка с мышкой, играет на струнах его натянутых нервов, на клавишах чувств, бьёт в барабаны его неясных навязчивых подозрений, оплетает его разум паутиной слов и намёков, как паук заплутавшую осеннюю муху. Туманные намёки философа, его странное ментальное уединение с какой-то женщиной из дома напротив, пространные рассуждения о сумасшествии… Эриксону вдруг стало противно и страшно находиться в этой комнате, рядом с этим улыбающимся человеком.
— Извините, господин Клоппеншульц, я должен идти, — произнёс он порывисто.
— Хотите, я вам помогу? — спросил философ с сухой деловитостью. — Один сеанс. В крайнем случае — два.
— О чём вы? — спросил Эриксон, уже повернувшись уходить.
— Внушение под гипнозом, — пояснил Клоппеншульц. — Я загипнотизирую вас и вычищу из вашего сознания всю ту мешанину страхов и подозрений, которую вы там создали.
— Я создал?
— Вы, а кто же ещё, — улыбнулся Клоппеншульц. — Повторяю, господин Скуле, если кто-то и способен быстро и качественно свести человека с ума, так это он сам.
— Нет, не надо, никаких сеансов, — качнул головой Эриксон и, попрощавшись, направился в прихожую.
«Что за идея, — думал он. — Гипноз!.. Да я что, совсем уж идиот, что ли, чтобы позволять первому встречному играть с моей головой! Да ещё в этом доме. Да и потом… если кто и годится на роль главаря всей этой банды, то вовсе не старуха Бернике, а именно вот этот хитроумный философ».
— Господин Скуле, — окликнул Клоппеншульц, выезжая вслед за ним в прихожую, когда Эриксон уже открыл дверь. — Господин Скуле, мне искренне жаль, что вы… что ваша душа неспокойна, и… В общем, прошу вас, господин Скуле, не позвольте себе сойти с ума. И больше не бейте господина Пратке, хорошо?
Эриксон буквально выскочил на площадку и грохнул за собой дверью так, что цифра «два» на ней готова была отвалиться.
Ему показалось, или он на самом деле услышал за дверью философа его довольный смех.
— Что, он прогнал вас? — поинтересовался со своего поста Йохан.
— Нет, — пробормотал Эриксон. — Нет, просто он…
— А-а… — не дослушав, махнул рукой мальчишка. — Он же чокнутый, этот Габриэль. А вы что, не знали?
7
В кастрюле на плите бурлил рис на обед.
Эриксон сидел на табурете, сжав кулаки так, что костяшки пальцев побелели, и смотрел в одну точку.
Войдя к себе после разговора с Клоппеншульцем, он вдруг почувствовал такую безнадёжность, так ясно осознал безвыходность своего положения, что ему стало дурно. Не осознавая даже, что делает, он набрал в кастрюлю воды и поставил на плиту. Бросил туда горсть риса. Остановился на минуту над кастрюлей и чему-то рассмеялся. Потом вдруг пришёл в ярость и, отбросив в угол ложку, которой помешивал рис, рухнул на табурет, сжимая кулаки.