Выбрать главу

Он не мог бы сказать, сколько уже сидит так. Рис, наверное, давно сварился, а вода уже почти выкипела, но ему не было до этого никакого дела.

Он снова рассмеялся — непонятно чему, потому что в голове у него не было ни одной мысли, а только вязкое тягучее месиво из обрывков каких-то неясных воспоминаний.

Вдруг ему вспомнился кошмар, приснившийся ночью. Впрочем, он даже не мог бы сказать, было ли это сном — настолько явственным казался весь тот ужас.

Эриксон проснулся от того, что ему снилась музыка. Медленная, томительная, тягучая мелодия плыла откуда-то дремотной рекой и вливалась в его голову. Сначала ему показалось, что это обрывки сна, но прислушавшись, он убедился, что музыка действительно звучит, она доносилась из гостиной.

Дыхание его оборвалось, а нервы моментально — уже привычно — натянулись и задрожали. Медленно и осторожно, чтобы не скрипнула ни кровать, ни половица, он поднялся и на цыпочках добрался до двери, прижался к ней ухом.

Да, несомненно, музыка доносилась из гостиной. Играла флейта.

Эриксон оглянулся, чтобы убедиться, что флейта лежит на стуле.

Блеклым пятном виднелись во мраке Линдины трусы, но чехла с инструментом — не было.

Осторожно приоткрыв дверь, он украдкой заглянул в гостиную.

Человек стоял у окна, спиной к Эриксону и играл. Видно было его пальцы, неторопливо порхающие над игровыми отверстиями, порождающие протяжную мелодию, которая проникала в душу бесконечной тоской.

— Скуле? — прошептал Эриксон, вздрогнув от собственного шёпота.

Учитель музыки — а в том, что это был он, Эриксон не сомневался, — не услышал или не обратил на зов никакого внимания.

— Скуле, — уже в голос позвал Эриксон и ступил в гостиную. — Слава богу, вы живы!

Не прекращая игры, учитель повернулся.

Лица его не было видно. Сначала Эриксону показалось, что это какая-то шутовская маска надета на нём, или наложен неразборчивый клоунский грим, как давеча у Линды. И только присмотревшись, он понял, что лицо Скуле обезображено многочисленными порезами, глубокими ранами и потёками чёрной, уже засохшей крови. Кровь была и по всему его пиджаку, испещрённому десятком или более ножевых, кажется, ранений. На брови учителя, над самым веком, прикрывавшем наполовину выпавший глаз, устроилась большая зелёная муха.

А тягучая, сводящая с ума мелодия всё звучала и звучала, змеёй вползая в голову Эриксона через уши, глаза, ноздри и раскрытый в ужасе рот.

— Хватит! Перестань! — закричал он и проснулся.

Дрожь, которая вошла в тело Эриксона вместе с этим воспоминанием, родила в горле нервный всхлип, разогнала тупое безмыслие в голове.

«А знаешь, что, — обратился он к себе с горькой усмешкой. — Ты ведь и есть Якоб Скуле. Пора бы тебе уже признать это, вернуться в реальность из которой ты выпал, сказать спасибо этим добрым людям — Клоппеншульцу, Бернике, Линде, Йохану — за то, что они помогают тебе вернуться в себя».

И следом: «Нет! Нет, не сдавайся, Витлав, ты не должен сдаваться. Ведь ты всегда был сильным человеком, с добротной устойчивой психикой. Хельга. Вспомни Хельгу: твоя любимая жена ждёт тебя сейчас, сходит с ума от волнения. Она, небось, уже оборвала все телефоны, подняла на ноги полицию, больницы, …»

И опять: «Нет, Якоб, нет. Тебе не уйти отсюда, этот дом со скрипучими полами не отпустит тебя, никогда. Потому что это твой дом. И эти люди — твои давние друзья. Ну, если не считать безумного, но такого безобидного Пратке. Бедного старика надо пожалеть, а ты бил его… ногами! О боже, боже! в кого же ты превратился, Якоб?».

И снова: «Нет! Чёрта с два у них получится! Почтальон… Это всё бесов почтальон с его коньяком. Они опоили тебя, Витлав, конечно. Они постоянно держат тебя на наркотиках… Бороться! Помни, что ты Витлав Эриксон и борись — ради себя, ради Хельги, ради… ради неведомого Якоба Скуле, который наверняка уже мёртв, и душа его взывает к отмщению. Конечно, они, вся эта кучка маньяков и психопатов, убили бедного учителя музыки, а тебя хотят сделать козлом отпущения, жертвенным агнцем, который понесёт на себе вину за преступление, коего не совершал. Почему именно ты? Да кто его знает. Наверное, ты был первым, кто попался им на улице или в каком-нибудь кабаке, где ты заливал горе после ссоры с Хельгой».

Он попытался стряхнуть с себя оцепенение, порвать, отбросить эти однообразные мысли, ведущие в его голове бесцельный и бессмысленный спор. Ведь ясно, же, что им удалось добиться своей цели, и если это ещё не окончательная их победа, то линия фронта, пролегшая через его душу и разум, всё дальше и дальше сдвигается к последнему пределу, за которым… за которым нет ничего — только бездна безумия. Клоппеншульц — вот кто нанёс ему последний и решающий удар, от которого Эриксон вряд ли оправится.