Выбрать главу

Хельга, не глядя на Эриксона, кивнула, поднялась.

— Я могу идти, комиссар?

— Да, конечно, — промычал тот, не отрываясь от бумаг.

Она ещё минуту стояла, словно хотела что-то сказать. Эриксон ждал её взгляда, ждал, что она сейчас заплачет, бросится к нему, будет просить прощения, и всё разрешится. Но нет, этого не случилось — осень, безумие, безнадёжность и смерть окончательно вступили в свои права. Услужливый сержант закрыл за Хельгой дверь, вернулся к компьютеру.

По знаку комиссара капрал снял с головы Эриксона ремешок, взял под локоть, заставляя подняться.

— Проснуться, — пробормотал инженер. — Мне просто нужно проснуться. Это всё сон. Разбудите меня, капрал, дайте хорошего подзатыльника.

Комиссар Вальхоф задумчиво посмотрел на него, потёр подбородок, закурил новую сигарету.

— Да, это бывает, господин учитель, — сказал он. — Бывало и у меня такое пару раз. Но только, господин Скуле… вы же чокнутый, а от безумия не проснёшься, и от жизни тоже. Ну, разве что, на том свете… Так что сбежать отсюда у вас не получится. Впрочем, если только — в полное и окончательное безумие.

— Вам Габриэль Клоппеншульц кем приходится? — усмехнулся Эриксон.

Комиссар посмотрел на него усталым взглядом, покачал головой, кивнул капралу: «Ведите».

Эпилог

Ладно, в душ она сходит вечером, дома. «Не надо было дрыхнуть, коняга ты такая, — выругала себя Линда. — Надо было пойти и смыть с себя всё».

Она сбросила футболку и лифчик, кое-как обмыла под умывальником в туалете шею и грудь, потёрла подмышки и обкатала шариком дезодоранта. Подняв юбку, присев и сосредоточенно сопя, долго елозила между ног гигиенической салфеткой. Иссохшее, всё в трещинах, мыло отказывалось мылиться, так что руки она мыла минут пять, попутно рассматривала в зеркало лицо, напяливая на него дурацкие выражения, и фыркала над особо смешными гримасами.

Чашку с горячим кофе поставила на подоконник. Ей нравилось, когда чашка стоит на подоконнике и исходит паром в солнечных лучах, отражаясь в стекле. Иногда, любуясь этим зрелищем, она садилась и писала своё хайку про исходящую паром на подоконнике чашку кофе и бренность человеческой жизни. Хайку писалось уже лет восемь, и каждый раз выходило другим, но из раза в раз оно не устраивало Линду и бывало безжалостно изорвано или сожжено над огнём зажигалки, перед новой сигаретой. Ничего, ничего, однажды наступит тот день, когда она по-настоящему прочувствует эти извивающиеся в солнечном свете змейки пара и напишет заветные три строчки, в пять, семь и ещё пять слогов. Может быть, ей тогда будет уже лет девяносто, она станет умудрённой жизнью подслеповатой матроной с трясущейся, как у Рачихи, головой, или занудной и склочной обитательницей дома престарелых, от которой будет пахнуть недержанием мочи и валериановыми каплями. И в свой последний день она сядет у окна и на спине лежащего на подоконнике солнечного зайца напишет те самые три строчки, после чего тихо и предсказуемо умрёт в своей постели…

Фух, какие глупости!

Линда упала на кровать, забросила руки за голову. На всякий случай понюхала подмышку, удовлетворённо кивнула. Увидела на тумбочке флейту. Бедняга Якоб так и забыл её, растяпа. Вернулся ненадолго в свой сон, чтобы закрыть дверь, да так и сгинул в нём.

Она осторожно — почти благоговейно — взяла инструмент, подула в мундштук, прислушалась к томной дрожащей ноте. Принялась вертеть флейту в руках, поглаживая, изучая, впитывая пальцами её энергию.

Внизу на теле инструмента была сильная потёртость, будто кто-то скоблил её сначала ножом, а потом металлической губкой для мытья посуды. Судя по всему, пытались стереть позолоченную надпись, расположенную вдоль тела флейты и вырезанную в дереве замысловатой вязью, мелкими-мелкими буквами. Лак был стёрт напрочь, но позолоту местами не удалось удалить, так что некоторые буквы читались довольно отчётливо. Поразмыслив, Линда взяла из сумочки губную помаду, уселась по-турецки на кровать и принялась сосредоточенно обводить гравировку, пытаясь восстановить надпись. Она заполняла канавки вязи, стирала излишки помады салфеткой и сосредоточенно сопела, высунув кончик языка. Минут за пятнадцать ей вполне удалось придать буквам контрастности и она, поднеся флейту к окну и вращая её то так, то этак, прочитала: «Мо.му мило.. Якоб. с любо..ю, Хел.га. И пус.ь му.ыка н.ш.й люб.. зв.ч.. вечно».

— Хм… — она пожала плечами и несколько минут задумчиво смотрела на инструмент. — Хельга… «Музыка нашей любви»… Вот мерзавец!

Она бросила флейту на кровать, села у окна и принялась за кофе, поглядывая на залитую нежарким сентябрьским солнцем Сёренсгаде, на пару машин, прижавшихся к тротуару и на редких прохожих, прислушиваясь к трамвайным звонкам в стороне площади Густава Стрее и к звукам пианино, доносящимся из дома напротив — возможно, там тоже учитель музыки давал своей ученице урок.