Выбрать главу

Раз, два, три, четыре, пять… Вышел зайчик погулять. Вдруг охотник выбегает. Прямо в зайчика стреляет. Охотник стреляет. Зайчик умирает. Я протаптываю свою тропинку: раз, два, три, четыре, пять…

Подходит очередь соседа Горыныча. Он берет две палочки и тут же вручает их Мальчику-с-пальчику и Царевне Лягушке. Эти двое целуют Горыныча, потом целуют друг друга и обмениваются палочками.

Так вот оно что! Значит, Мальчик-с-пальчик все-таки женился на Царевне Лягушке… Выходит, он не зря послал ей тогда стрелу. Нет, конечно, тогда он еще ничего не думал, но — жизнь есть жизнь, вырастают дети и смотрят на все другими глазами.

Дождалась Лягушка своего царевича. Думала, он из-за моря придет, а он тут же сидел, на соседней парте. Интересно, как они там решили свою задачу:

1 волк + 7 козлят =

Сколько они тогда спорили из-за этой задачи, а теперь не спорят, значит, все же решили, нашли верный ответ.

Баба Яга сосчитала палочки, связала их и тут же исчезла за этой вязанкой. Вязанка двинулась, но, кажется, не в ту сторону: вместо того, чтоб удаляться, она стала приближаться ко мне.

Терем-теремок, кто в тереме живет? Я здесь живу. Заходите, гостями будете.

— Ты гляди, — удивляется Баба Яга. — Никак я заблудилась?

— Это бывает, — говорю я. — Я и сам заблудился, полсвета обблудил, пока домой попал.

— В жизни оно — знаете как, — вздыхает Баба Яга, усаживаясь на вязанку.

— В жизни как в жизни, — согласно киваю я.

Шаг. Остановка. Еще шаг. Остановка. Я протаптываю свою тропинку и разговариваю с Бабой Ягой.

— Ходишь?

— Хожу.

— Ты бы ко мне зашел, если ходишь. Я тут рядом, в лесу.

Я объясняю, что мне некогда, что мне надо ходить по кругу. Туда идти, потом обратно, потом опять туда. Потому что повторение — это мать учения.

— Я и сама мать, я понимаю, — вздыхает Баба Яга. — Только трудное наше дело, материнское. Дети-то нынче знаешь какие пошли?

Баба Яга рассказывает о своих детях. Уехали они от нее и даже писем не пишут.

— Ничего, я еще до них доберусь, — говорит Баба Яга. — Я с них шкуру спущу, с окаянных. Пусть знают, что мать — это мать…

Мать — это мать. Действительно, лучше не скажешь.

— Мне-то самой много ли надо? Все ведь для них, иродов, чтоб им свету божьего не видать, чтоб им подавиться собственными костями!

Ладушки, ладушки, где были? У бабушки…

Пусть поговорит старушка, пусть поговорит. Видно, не с кем ей горем своим поделиться.

— Ты бы все же ко мне зашел, а? Посидели б, попили чайку. Я б тебе все как есть рассказала…

— Да нет, я уж лучше здесь, у себя дома. Все-таки у себя — это у себя.

— Что правда, то правда.

Она встает и скрывается за своей вязанкой.

— Ну ладно, пойду и я к себе. У меня еще изба не метена, ступа не чищена…

Я протаптываю свою тропинку. Я иду по своим следам — в одну сторону, потом в другую, и этому не видно конца.

Шаг. Остановка. Еще шаг. Остановка.

Жили-были три солдата. Вот и сказочка начата. Жили-были три павлина. Вот и сказки половина. Жили-были три гуся. Вот и сказочка вам… вся? Как бы не так: я поворачиваюсь и иду в обратную сторону.

Рассказать вам сказку про белого бычка?

Я БЫЛ ТАРПАНОМ

Я был тарпаном. Нас был целый табун, и мы неслись по степи, перемахивая через холмы и овраги. Земля пролетала у нас под ногами, и мы были свободны от нее, от земли, и от неба, стынущего над головой, и от скучного долга возвращаться домой, на конюшню. У нас не было дома, у нас ничего не было, чем стоило дорожить на земле.

Мы неслись между степью и солнцем, испепеляющими друг друга вечным жаром любви, а может быть, ненависти. Мы неслись между двумя огнями, как стрела, пущенная нам вслед, или пуля, летящая нам навстречу. И на закате, когда, изнемогая, солнце и степь склонялись друг к другу, мы одни не чувствовали усталости.

Мы ничего общего не имели с мустангами, с этими в прошлом домашними лошадьми, которые отказались ходить в узде, но не смогли отказаться от многих старых привычек. Мы никогда не были домашними. Мы всегда презирали узду, даже если она была из чистого золота.

Мой друг Белогрив, который лучше меня разбирался в жизни, не раз говорил:

— У послушной скотины сена полные закрома, но ноги ее опутаны толстой веревкой. Желудок у нас один, а ног вон сколько, о чем же мы должны больше думать?

И, вместо ответа, Белогрив отрывал от земли свои ноги и уносился в степь, увлекая нас за собой.

Белогрив был самым лучшим из нас. Это понимали все, особенно Рыжая Кобылица.

Сейчас даже странно об этом вспоминать. Белогрива давно нет, и давно нет Рыжей Кобылицы, и из всех тарпанов остался только я, да и то этому никто не поверит. «Тарпан? — спросят. — А что это такое — тарпан?»

Но я был тарпаном! И Рыжая Кобылица — это не выдумка, потому что мы ее любили все, все до одного — до того одного, которого она любила.

И, конечно, это был Белогрив.

Та ночь застала нас посреди степи, и мы жались друг к другу, стараясь укрыться от зябкого ветра. И тут я увидел, как Рыжая Кобылица подошла к Белогриву и положила ему на спину свою красивую голову.

— Холодно? — спросил Белогрив.

— Нет, — она сказала и закрыла глаза.

— Устала? — спросил Белогрив.

— Нет, — сказала Рыжая Кобылица.

И вот Белогрив, который так хорошо разбирался в жизни, на этот раз стал в тупик.

— Тогда я не понимаю… — сказал он и замолчал.

Рыжая Кобылица не отходила от него, и голова ее была у него на спине, и глаза ее были закрыты.

Мы все, сколько нас было в табуне, смотрели на них, но никто не решился им помешать.

— А если я не могу без тебя… — сказала Рыжая Кобылица.

— Глупости, — сказал Белогрив. — Ты просто устала.

— Но ты меня любишь?

— Нет. Все это глупости.

Подумать только, что их давно уже нет — ни Белогрива, ни Рыжей Кобылицы. И какое имеет значение, кто кого любил, если их давно уже нет, если от них ничего не осталось?

Но тогда это имело значение. Тогда Рыжая Кобылица сняла голову с его спины и побрела прочь. Она уходила в степь, а мы смотрели ей вслед, и никто не окликнул ее, никто не пошел за нею.

Мы смотрели ей вслед и не сразу заметили, что за нею движутся какие-то тени. Они двигались с разных сторон, постепенно смыкаясь вокруг нее.

— Волки! — крикнул кто-то из нас, но никто не двинулся с места. Мы смотрели на нее, и сердца наши обливались кровью, потому что все мы ее любили. Все, кроме одного.

И вдруг он, этот один, сорвался с места и поскакал по степи. Он бежал так, как умел бежать только он — почти не касаясь земли, распластавши на ветру белую гриву.

Там он и погиб — рядом с нею, с той, которую не любил.

— Ты меня любишь?

— Нет. Все это глупости.

Не знаю, быть может, с тех пор нами овладел страх, и нас все чаще настигали пули и стрелы. Мы уже не летели над землей, а прижимались к ней, выбирая места пониже, чтобы не так бросаться в глаза. Но нас все равно находили и все равно убивали. А потом я остался один…

Но я был, был тарпаном! Я не знал ни этой конюшни, ни этой телеги, я скакал между степью и солнцем, раскаляясь от зноя и бега и видя впереди только степь… И Белогрив — это вовсе не выдумка, и Рыжая Кобылица — не выдумка, и все мы, сколько нас было, не выдумка, не выдумка!

Все-таки когда-то я был тарпаном!