Герцен не мог не видеть, что Чернышевский один из тех людей, которых выдвинуло новое поколение в России. Герцен называл их великими разночинцами — Чернышевского, Михайлова, Серно-Соловьевича. Он ставил им в заслугу социальный гнев, самоотвержение, кровное единство с народными массами.
«Нашими русскими собратьями» называет Герцен Чернышевского и Добролюбова в № 49 «Колокола», разумеется не упоминая их имей из соображений конспиративных.
К роману Чернышевского «Что делать?» Герцен не испытывал однозначного отношения. Сам гениальный мастер, повелитель волшебного русского слова, он не был удовлетворен словесной тканью этого романа, но признавал за ним его идейное и проблемное значение как своего рода руководства к действию. Он рекомендовал его своему Саше: «…я перечитываю роман Чернышевского „Что делать?“ — пришлю его тебе — форма скверная, язык отвратительный — а поучиться тебе есть чему в манере ставить житейские вопросы».
Но признавая значительность Чернышевского, его личности и его произведений, Герцен все же сетовал на него, а заодно и на Добролюбова: «Да, конечно, явление отрадное… А все же далеко им до Белинского, нет того блеска, того вулканизма… А ведь Виссарион тоже был разночинец…»
Герцен — сияющая вершина великого русского искусства — никогда не приносил идейность в жертву совершенству формы. Степень накала демократических убеждений — вот что было мерой его оценки. И он снова высоко подымает Чернышевского в статье «Порядок торжествует!»:
«Пропаганда Чернышевского была ответом на настоящие страдания, слово утешения и надежды гибнувшим в суровых тисках жизни. Она им указывала выход».
Архимедова точка
В политической экономии, в своей работе «Труд и капитал» и в своих примечаниях к переводу «Политической экономии» Милля, которые гораздо значительнее самого текста, Чернышевский так близко подошел к Марксу, как никто из социалистов домарксова периода, заслужив от Маркса имя «великого русского ученого и критика».
Разговор повелся издалека. Вспомнили Белинского. Герцен сидел на диване в домашней вольготной позе, сунув за спину мягкие подушки и подвернув одну ногу под другую.
Чернышевский, напротив, сдвинулся на край стула, держался напряженно, поигрывал непроизвольно пальцами по столу.
Когда Герцен разговаривал, при своей подвижности он долго не мог усидеть на месте.
— Я перипатетик, — говорил он о себе полушутливо и объяснял тем, кто этого не знал, что словом этим (по-немецки «Spazierganger», то есть «прогуливающийся») называли античную философскую школу. Ее руководитель, знаменитый Аристотель, имел обыкновение развивать перед последователями свои философские идеи, прохаживаясь меж колонн храма.
— Я вижу, — сказал Герцен, шагая из угла в угол размеренной поступью, — вы завидуете мне, что я знал Белинского.
— Признаюсь, завидую, — отвечал Чернышевский. Он прибавил тихо, не скрывая удивления: — Как вы догадались?
Он тоже вскочил и зашагал по комнате. Оказывается, и он «перипатетик».
Герцен с явным удовольствием рассмеялся.
— По искоркам в глазах, — сказал он. — Белинский рассказывал мне, что такие же искорки были у него самого в глазах, когда Чаадаев рассказывал ему о своей дружбе с Пушкиным.
Чернышевский усмехнулся. Он понемногу избавлялся от своей робости. Оттаивал.
— Да откуда же, — сказал он, не сгоняя с лица улыбки, — Белинский мог знать, что у него в глазах искорки?
— А ему Чаадаев сказал, как я только что вам. Да вы не смущайтесь, это благородная зависть.
Чернышевский смеялся. Смех его был неожиданно громкий, раскатистый, смех здоровяка. «Непонятно, — удивился про себя Герцен, — как из такого тщедушного тела этот смех Фальстафа».
Сейчас Чернышевским владело стремление почти яростное избавиться наконец от чувства преклонения перед Герценом. Живой Герцен оказался столь же пленительным, как и его писания. Ему надо преодолеть силу этого обаяния. Во что бы то ни стало! Ведь он приехал для разговора о том, чтобы направить гениальный пыл Герцена и огонь всех батарей Вольной русской типографии на иную цель, тут не обойтись без крупного разговора, возможно даже размолвки…
А Герцен смотрел с таким пристальным вниманием и проницательностью, словно он читал его мысли. И в самом деле, он сказал: