Они пробирались сквозь толпу, заполнившую проход в театр. Герцен по дороге объяснял Натали:
— Страсть к шутке, к веселости, к каламбуру составляет один из существенных и прекрасных элементов французского характера. Ей соответствует на сцене фарс, который есть народное произведение французов.
Оказалось, что один из героев фарса — сам Прудон. Под сплошной хохот публики он торжественно отменяет название «Биржевые маклеры», заявляя: «Отныне они будут называться: „Биржевые посредники“».
Натали была шокирована.
— Это издевка над социализмом! — заявила она после спектакля.
— Нисколько! — ответил Герцен, хохотавший во время представления как дитя. — Здесь подмечены комичные стороны французского догматизма. Ты заметила, что французы всякий раз начинают все сначала. С серьезным видом они начинают рассуждать, является ли свобода печати нерушимым правом? Или: должно ли быть обеспечено право собраний? Это же азбучные вопросы. В Англии они невозможны со времен Кромвеля, в Америке — со времен Вашингтона.
— Но этот фарс — оскорбление Прудона, — не сдавалась Натали.
— У Прудона есть темные стороны, — отвечал Герцен уже серьезно, — но он огромный талант, и ради его достоинств я готов простить ему поношение Руссо и даже его странный призыв: «Примирение — эта революция».
— Примирение с кем?
— Буржуазии с пролетариатом. Я рассматриваю это как измельчание Прудона.
Прогулки по Парижу иногда совершались в мужской компании. В таком случае спутниками Герцена бывали Сазонов и Гервег. Иногда — один Гервег. Этот готов был развлекаться каждый вечер — ему были чужды ночные бдения за письменным столом. Кроме того, ни сантима в кармане, обанкротившийся тесть сократил до минимума ежемесячные подачки, и Гервеги все больше переходили на содержание Герцена.
От назойливых порой зазываний Гервега приходилось Герцену отделываться записками, пока еще добродушно-шутливыми по тону, но категоричными по существу, вроде такой:
«Нет, Гервег, это невозможно, человеческие силы имеют предел, и у меня их больше не осталось… все вместе взятое не позволяет мне добраться даже в экипаже до собора Богоматери…»
Однажды втроем — с Сазоновым и Гервегом — они забрались в клуб «Легион Везувианок».
Деятелями этого клуба были только женщины. Имя знаменитого вулкана они присвоили своему клубу как символ потрясения основ благопристойной буржуазной морали.
Когда друзья вошли под своды, потемневшие от табачного дыма, раздались возгласы:
— Какой красавчик пришел!
Гервег действительно был красив. Это, собственно, и был его основной капитал. Темные шелковистые кудри, красиво подернутые легкой сединой при молодом лице. Шелковистая же бородка, не скрывавшая мягких очертаний подбородка. Тонкий нос с маленькой горбинкой. Изящный овал узкого лица. Лицо матово-смуглое, с бронзовым оттенком — его можно было принять за аравийского принца. Глаза темно-карие, блестящие, вдруг вспыхивающие. Выражение лица отрешенно-милосердное. Строен, хорошо сложен, гибок. Голос — из бархатных, с ласкающими модуляциями. Кисти рук узкие, холеные. Вкрадчивая мягкость в манерах.
Когда Гервег показывался в обществе, взгляды женщин обращались на него с интересом, иных — с восхищением.
Одевался Гервег изысканно. Меринг пишет о нем в сожалительном тоне, что он «обратился в модного щеголя и франта». Гейне, который знал Гервега в молодости, писал:
Придирчиво хороший вкус нашел бы, что Гервег слишком сладок, недостаточно мужествен, может быть даже кокетлив. «У него была какая-то полумужская изнеженность», — замечает мимоходом Герцен.
Наблюдательный Павел Васильевич Анненков характеризует Гервега как «изящную и вместе холодную, эгоистическую, сластолюбивую личность». Павел Васильевич был человек сдержанный, но надо было видеть, какие насмешливые искорки загорались в его глазах, когда Гервег подходил к зеркалу, плавным жестом оглаживал свои Шелковистые кудри, чуть побелевшие на висках, и говорил при этом:
— Я люблю свою седину.
Каким жеманным самодовольством звучал его голос эти минуты.
Натали писала подруге своей Наташе Тучковой:
«Эмма… я люблю ее, но в ней много ненужного, ее муж — широкая натура, с ним мне даже хорошо молчать, мысль не задевает за него, не спотыкается…»
Да, между ними не было идейных споров, проблемных разговоров, а просто бездумная дамская болтовня, в которой Гервег был испытанный дока. Отсюда возникало ощущение радостной легкости, немножко почему-то стыдной, словно недозволенной, «мысль не задевалась». Но когда молчит мысль, тогда поднимает голос чувство.