Нет, не делал всего этого Адам, а, как полагается хорошо воспитанному человеку, без скандала, тихо, по-джентльменски ретировался из Эдема.
Но все это делал Гервег.
Он беспрерывно суетился у врат потерянного рая, играл в самоубийство, предлагал себя в гувернеры к детям Герцена (что, между прочим, вызвало замечание Герцена: «Да он, оказывается, сверх всего просто дурак!»), угрожал почему-то массовой резней всех членов своей семьи. Он не очень горевал по поводу отказа Натали уйти к нему от Александра. Гервег, собственно, жаждал вернуть не столько ее, сколько его, Герцена! Потеря близости с ним — это потеря престижа в глазах всей свободомыслящей Европы. Ведь именно дружба с Герценом, главным образом, обелила Гервега в мнении революционной общественности после его неудачи в баденской экспедиции.
Мать Герцена, Луиза Ивановна, издали, не смея вмешаться, скорбными глазами наблюдала драму в семье сына. После изгнания Гервегов она написала Машеньке Рейхель: «…Александр словно из тюрьмы выпущен; он так рад, что сбросил обузу с плеч».
Добрейшая Луиза Ивановна не подозревала, что «обуза» изо всех сил цеплялась за плечи Герцена. Вся эта трагическая история перемешалась с денежными интересами, ибо некоторые действия Гервегов носят характер диковинных претензий. Через два дня после «изгнания Гервегов из рая» они прислали своего старшего сына, восьмилетнего мальчика, обратно в дом Герценов под предлогом, что на новом месте жительства «им тесно». Герцен не принял его. Тогда Эмма Гервег передала через одного эмигранта, что она имеет право оставаться в доме Герцена еще три месяца, потому что за квартиру заплачено домовладельцу вперед. Это верно, за квартиру действительно было заплачено вперед. Эмма упустила только одну деталь: заплачено было Герценом.
В первые дни преобладающим чувством Герцена было удивление. «…Как я мог пасть до дружбы с ним?» Удивление это было так сильно, что поначалу заглушило душевную боль. Но потом она взяла свое: «Праздные дни — ночи без сна — тоска, тоска. Желание мести… Писать я решительно не могу…»
Так ли это? Не справедливее ли сказать, что не писать Герцен не мог? Как глубоко ни было в нем все потрясено изменой жены и предательством «друга», мыслитель и борец в нем оставались живы.
Есть натуры одержимые. Ничто другое не вмещается в их сознании, когда ими овладевает одна идея, или страсть, или даже просто склонность. В этой ограниченности их сила, порой ураганная. Не такова ли Натали? И не это ли делает ее противоположной Александру (притом, что именно эта полярность легла когда-то в основу их взаимного влечения)? Ибо в Герцене нет ничего от мономана. Напротив! Его интересы, его думы были безграничны. Его хватало на многое и разное. И каждая из граней его духовного богатства была так мощна, как если бы она была единственной.
В эти мучительные для себя дни он пишет старым московским друзьям, Грановскому, Кетчеру, Коршу, Сатину, письмо. И хоть в нем прорывается острая сердечная тоска: «…я страшно одинок… я решительно ничего не делаю…», — тут же — и в этом все сложное противоречие личности Герцена: «…голос мой получил вес… Что я сделал бы в России с железным намордником?.. Я хочу напечатать повесть, которую вы, кажется, читали — „Долг прежде всего“, — и думаю о другой…»
В те мрачные дни выходит одно из сильнейших его сочинений: «О развитии революционных; идей в России». Сухое статейное название этого этюда вовсе не соответствует его необычайной идейной щедрости и литературному блеску. Смелость замысла поразительная. Но, впрочем, это всегда у Герцена. Точка его отсчета — рост свободомыслия в России и самопожертвование лучших ее сынов.
Сильно достается старинной язве российской государственности — бюрократизму. Герцен изобличает его противоестественность, называет «не национальным».
Оригинальная черта этого произведения — вовлечение в историю России ее художественной литературы. Она, считает Герцен, протест против разлития в стране власти чиновничества, которое по размаху своего влияния превосходит даже Византию, самое бюрократическое государство в истории человечества. Русская литература — это негодующий крик против сплошного оказенивания жизни страны. В сущности, здесь Герцен открывает Западу русскую литературу с совсем новой стороны. Он пишет о Фонвизине: