— Папа… А почему ты не напишешь об этом, ну, о встречах с Лениным, пап? Ну, о революции?
Отец засмеялся.
— Давай-ка рыбу ловить, Сергей.
Мы ловили рыбу, пока солнце не стало припекать… Интересно, есть ли рыба в этом проклятом Одере?.. Наверное, есть… Много будет всплывать рыбы, когда снаряды немцев начнут бить по нашим переправам… Одер… Последняя река в этой войне, последняя…
Сидел гвардии рядовой Борзов с капралом Янеком, связным от мотострелкового батальона польской танковой бригады, на бетонном крыльце сгоревшей дачи, поглядывал на пленных немцев.
Взвода три их чинно стояло вдоль забора из проволочной решетки — в очереди перед походной кухней второй роты, и повар Семенов пошумливал там, наводил порядок.
Снимал кое-кто из немцев ордена и значки с мундиров — повар, увидев орден, гнал такого вояку в хвост очереди.
— Марш цурюк, понял? Успеешь, налопаешься!
Капрал Янек, плечистый парень лет тридцати, одобрительно посмеивался, глядя на повара…
— Глянь, Янек, немец и бриться-то перестал, а? — сказал Борзов, прищуриваясь. — Допекло…
— Дурак немец, — сказал Янек. — Хенде хох надо делать давно.
— Сперва башку б Гитлеру оторвали — потом и хенде, — сказал Борзов.
— То так, Коля. Выпьем, Коля?
— Спрячь флягу. Зарок я дал, понял? Дружка опять миной ранило… Ивана Ивановича… Мы с ним горя не знали… Парторг наш. Коммунист, понял?
— Я коммунист, — сказал Янек. — А ты, Коля?
— С сорок второго, аккурат с марта…
Янек пощупал в кармане зеленой шинели флягу, вздохнул.
— Гданьск возьмем, Берлин будем брать, а?
— Заслужим за Данциг двадцать залпов из двухсот двадцати четырех орудий — и на Берлин… Там уж выпьем. За победу.
— Добже.
С мартовского, в легкой хмари, неба над Балтикой падала на город смерть…
Тысячи парней, у которых в карманах кителей и гимнастерок лежали удостоверения Четвертой воздушной армии, уже неделю не видели в небе ни одного самолета с черным крестом на фюзеляже.
Визжащими густыми стаями устремлялись бомбы к плотным багровым облакам дыма пожарищ над сотнями кварталов Данцига, и в грохоте разрывов неслышно рассыпались в прах каменные громады зданий, сложенных на века, взметывалось над площадями и улицами месиво из фонарных столбов, афишных тумб, башен танков, автомобильных колес, обломков пулеметов и гаубиц, портфелей и чемоданов, кожаных кресел, пивных кружек, портретов фюрера и афиш с последним фильмом Марики Рёкк, на которых самая красивая грудь рейха была потрясающе великолепна, семейных фотографий, обрывков плакатов и газеты «Данцигер форпост»…
А в сейфе, что стоял в углу душного бомбоубежища, хранилась последняя радиограмма из столицы рейха:
«Берлин, ставка фюрера. Начальнику гарнизона Данциг, командиру 24-го армейского корпуса генералу артиллерии Фельцману.
Город оборонять до последнего человека. О капитуляции не может быть речи. Офицеров и солдат, проявивших малодушие, немедленно предавать военно-полевым судам и публично вешать.
Над городом, над головами пятидесяти тысяч солдат и офицеров в грязных, рваных мундирах, сотен тысяч беженцев с мартовского неба, которого никто из немцев не мог уже видеть, реяли листочки белой, зеленой, синей бумаги, на которой были напечатаны слова маршала Рокоссовского:
«Железное кольцо моих войск все плотнее затягивается вокруг вас. Дальнейшее сопротивление бессмысленно и приведет только к вашей гибели и к гибели сотен тысяч женщин, детей и стариков».
— Ответил генерал Фельцман? — спросил Рокоссовский.
— Радисты ничего не приняли, товарищ маршал, — сказал майор Павел Павлович.
Рокоссовский, горбясь, подошел к столу, на котором стояло несколько телефонов.