Выбрать главу

Сейчас, как и вчера, Валерий почувствовал стыд. Он не понимал, не мог связать воедино, как ему представлялось, столь разноречивые ее поступки — ведь был же, был тот его поцелуй в первый вечер! — и теперешнюю холодность, отчужденность. И оттого ему казалось, что нет и не может быть меры его страданиям, и это представало теперь даже как своего рода героизм, «подвижничество», ведь он страдал, нес «крест» любви, он верил, что она у него есть, она неодолима, и, сам того не замечая, шептал беззвучно: «Ну что ж, ну что ж, все равно, все равно...»

Те курсантские забавы, бравада, мнимые амурные победы, чем он любил прихвастнуть перед дружком Олегом Бойковым, теперь отступили в далекое прошлое. Бывало, удавалось всего лишь взять девушку за руку, иной раз неуклюже поцеловать, но он умел потом передать это в таком усиленном преломлении, что Олег Бойков «развешивал сушить уши»... Да, теперь те забавы отступили в прошлое, были и не были. А вот это неистребимое чувство было. И он, Валерий, не знал еще, как поступит, что сделает, но то, что он в конце концов что-то сделает, — непреложный факт.

Он почти пересек поляну, оставалось несколько шагов и он углубился бы в березняк, но в это время сзади послышалось:

— Эй, сэр Могометри!

Олег Бойков... Гладышев не сразу остановился, не сразу обернулся. Рядом с длинной фигурой Бойкова, выступившей из ольховника на поляну, вполголовы ниже — Русаков. С Русаковым встречаться не хотелось — была к нему неприязнь, — ее ничем не вытравишь. Выслушивать сейчас его циничные колкости — удовольствие малое.

— Чего в одиночестве? Чайльдгарольдовы муки? — Олег, видно, был в добром расположении духа: светлые глаза блестели, полные, упругие губы передергивались, он сутулился, демонстрировал развалочку — верный признак какого-то успеха.

Породистое бледное лицо Русакова непроницаемо — под козырьком фуражки еле приметная, рассеянная тень, — лицо сумрачно, помято: накануне вечером зампотех исчез из своей каморки, явился поздно, мурлыча: «Нас двенадцать молодцов... Кого убьем, кого зарежем...» — долго укладывался спать. Теперь Русаков утешился, найдя себе дружков в бригаде отладчиков. Гладышев промолчал, но Русаков мрачно отозвался:

— Небось, будешь в одиночестве: Дульцинея отставку дала. — Он взглянул на Гладышева, скрипуче сказал: — Но есть утешение, сэр... Одиночество — удел великих людей.

Гладышеву не хотелось поддерживать разговор, было все равно, что и как они скажут: сейчас в нем жило предощущение решения — он что-то сделает, как-то в конце концов поступит, и это возвышало его в собственных глазах.

В березняке светлее: должно быть, редкий сумеречный свет уходящего дня, отражаясь от белоствольных берез, усиливался, чудилось какое-то беспокойно-скрытое мерцание.

Шагавший сбоку и чуть позади Русаков процедил все с той же мрачностью:

— Вот, сэр, любовь, достойная песен!

Гладышев увидел в просветах, в стороне от проходной будки девушку. Она кого-то дожидалась.

— Эх, черт! Точно она! — отозвался, оживляясь, Олег Бойков. — Везет же людям, а? Молодец Метельников, такую девушку присушить!

— Любовь — высшее благо! Такая достойна всяческого поощрения.

— А капитан Карась на днях брюзжал: «Что это такое? Какие еще тут свидания?» А теперь она жена Метельникова.

— Карась, друг мой, — рыба донная, чистой воды не любит, предпочитает озерную, илистую.

— Слушай, Могометри! — Олег приблизился, плечом легонько подтолкнул — старая привычка, будто пробовал: подастся или нет, — заулыбался, щурясь, как кот на солнышке. — И знаешь, как ее звать? Варя, Ва-а-а-ря...

В растяжке, с какой Бойков повторил имя, Гладышев уловил завистливое уважение и опять промолчал.

Когда вышли из березняка, перед самой проходной Русаков и Бойков, оказавшись на дороге, одновременно, будто по команде, оглянулись туда, где была девушка. Гладышев тоже повернулся. Девушка небольшими шажками удалялась по гравийной, выщербленной обочине дороги. Гладышев отметил: до самой талии толстая коса, белое с пояском платье, голые стройные ноги... И во внезапно прилившем раздражении, с запозданием, точно лишь сейчас поняв Бойкова и споря с ним, подумал: «При чем тут какая-то Варя!..»

7 августа.

После Госкомиссии шеф три дня не появлялся, заперся в кабинете, Асечка к нему никого не пускала, сухая и неприступная. Но от нее же «по секрету» и пошел слух: Главный потребовал всю документацию, все расчеты по новой «сигме».

Интеграл сиял, кажется, готов был пуститься в пляс, точно бес у смоляного котла.

Предгрозовая тишина спрессовалась, как в камере высокого давления. «Что будет?» — вопрос этот я читал во взглядах сотрудников, своих товарищей по КБ, но существовал некий негласный сговор: о случившемся никто не заикался — в доме повешенного не говорят о веревке.