Но, видимо, чтобы не вилять, не прятаться за всякие «оправдания», надо, чтобы в человеке утвердилось что-то главное, что делает его несгибаемым. Но в чем оно, главное, для тебя? Вот в этой революции, революции в военном деле? Ты же веришь в нее, подобно генералу Сергееву, веришь, что она идет, а уяснил ли, что для тебя это главное? Как он сказал, Василин? «Революцию собираетесь делать, а кругом кавардак!» Что ж, есть правда в его словах... И все-таки ты не можешь не признать: у Василина твердое убеждение, вера во всемогущество пушек, пусть и ошибочная вера, но тут у него своя сила! И ты сегодня это увидел, почувствовал, понял. Ты же взялся вершить революцию вместе с сотнями, тысячами подобных тебе! И значит, она должна дать опору тебе, всем... Опору. Точку. Ту самую точку опоры, о которой всю жизнь на своих лекциях говорил доцент Старковский. Но говорил лишь как о разрешении извечной математической задачи, тебе же она нужна в жизни, в каждодневных делах — сегодня, сейчас, всякую минуту...
Только на пороге штаба Фурашов вспомнил — рядом всю дорогу шагает замполит Моренов — и, подумав: «Неловко, иду молчуном», обернулся.
— Что ж, минуй нас пуще всех печалей... Однако не миновали ни любовь, ни гнев Василина?
— Да, конечно, — отозвался Моренов, — не лучшим образом показали себя. Но у Василина — неверие и недоверие...
— Ко мне это у генерала Василина давно, Николай Федорович... С Москвы.
— Да? — На секунду оживление согрело лицо Моренова, словно замполита коснулось радостное, сокровенное, но тут же живинка в глазах угасла. — Недоверие... если бы его можно было использовать в качестве топлива, то человечество давно бы улетело в другие миры.
— Но нам с вами не в другие миры, Николай Федорович... Надо думать, как эту извечную формулу «нос вытащил — хвост увяз» и наоборот, как ее разрешать.
— Понимаю... А я его узнал.
— Кого?
— Василина.
Фурашов прищуренно взглянул на замполита — знает Василина?
Что-то грубовато-тяжелое было в лице Моренова, словно неведомый скульптор трудился над ним, не задумываясь об изяществе, о тонкости черт, а заботясь лишь о крепости, основательности. Сейчас эти черты в тусклом свете проступали особенно отчетливо. На большом выпуклом лбу вольготно кустились подвижные брови; нос широкий, ноздри будто отсечены глубокими прорезями, подбородок массивен. Но все — в той, хоть и своей, особой, может, не всякому лю́бой, но ладной гармонии. Есть в нем притягательное, но в чем оно? В этом лице или в той не «комиссарской» какой-то скупости на слова? Говорит он неторопливо, точно взвешивает слова так и сяк про себя, а потом произнесет, обнародует. Он даже не умел, кажется, произносить больших речей, однако короткие речи его были тоже вроде литыми, крепкими, где каждое слово к месту, прилажено одно к одному. И был он лет на пять старше Фурашова, а по виду — должно быть, из-за своего лица — на все десять.
— Да, я его узнал, — прервал молчание Моренов. — Комбриг. Зенитчик, а в сорок первом оборону на одном участке возглавлял... Батальон наш встречал после выхода из окружения. Свирепый. Построил батальон. «А почему вы, замполитрука, людей выводили, а не командиры? Вон, вижу — старший лейтенант и лейтенант есть...» А после своему адъютанту: «Два кубика ему, лейтенанта! Приказ сегодняшним числом».
— Почти как в сказке, — проговорил Фурашов.
— Может, и не как в сказке, а на предсказания гадалки смахивает! «Ваши пути пересекутся, и личная жизнь изменится...»
4
С утра у кирпичного здания, в тени деревьев, вновь выстроились машины. Подходя сюда, Фурашов, однако, отметил: их было меньше, чем в тот день, когда комиссия приняла решение приостановить государственную приемку «Катуни». Что ж, тогда сюда съехались все члены комиссии, сегодня же лишь рабочая часть, поэтому-то сейчас среди машин совсем не было ЗИМов, да и «Побед» виднелось всего с полдесятка.
Небо за ночь очистилось, голубело стираным шелком с бледными перьями-прожилками. Солнце огненным куском металла поднялось невысоко, и на небосклоне у горизонта плавало, как в растопленном масле; день обещал быть горячим, душным — испарения истаивали в стеклянном воздухе, и Фурашов чувствовал одышливую тяжесть.
Он уже свернул сюда, на короткую бетонную тропку, ведущую к зданию; у входа, на солнечной стороне, курили члены комиссии, сейчас он присоединится к ним. Но его вдруг окликнули:
— Подполковник Фурашов!
Сергей Умнов? Это был его голос.
На нем легкий серый пиджак, рубашка без галстука, ворот расстегнут — простой, будничный вид спортсмена. Но очки в роговой массивной оправе новые, каких еще не видел Фурашов.