И словно бы в ответ на его слова, Задорогин за председательским местом в торце стола, оглядывая в дымном чаду членов комиссии, спросил:
— Значит, принимаем решение — рекомендовать продолжить госиспытания «Катуни»? Других мнений нет? — И поднялся. — Что ж, товарищи, перерыв! Подготовим протокол, после обсудим и подпишем.
«А что же Сергей? Что же он со своей «сигмой»?»
Фурашов оглянулся — Умнов продвигался к выходу, голова его с чуть просвечивающей проплешиной была возле двери; туда, в узкую горловину, устремились люди, а по́верху, над их головами, слоисто вытекал дым.
Фурашов протолкался наружу, догнав, взял Сергея за рукав пиджака.
— Почему... опять промолчал?
— Ага, промолчал, — с какой-то неожиданной дурашливинкой ответил Умнов.
— Хитришь? Или...
— Скорее «или»... — сказал Умнов, сняв очки, подышал на них, протер платком и, только надевая, сказал: — Эту бомбу надо рвать не тут. Здесь, видел, без того принято решение: по расчетам вчерашних облетов все в норме. А что новая «сигма» даст лучшие показатели — это категория другая... Тут надо наверняка. Понимаешь? Например, на большой комиссии, в Москве.
«Ну, ясно, — подумал Фурашов. — Кажется, не о чем толковать. Как говорится, нет контакта».
— Извини, Алексей... Мотаю сейчас назад, в столицу: надо, понимаешь...
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
1
Поезд из Егоровска приходил в Москву рано утром. Состав плохонький — пассажирско-почтовый, и Фурашов не спал всю ночь: матрац был кочковат, со сбившейся ватой — давил, как будто в нем булыжники; вагон сухо — дерево по дереву — скрипел, все гудело от заходившейся под полом динамо-машины. Не спал и оттого, что в голове теснились думы. В телефонограмме, подписанной генералом Сергеевым, было сказано:
«Ваше выступление на большой Госкомиссии желательно».
Желательно...
А как поведет себя Сергей теперь, на «большой» комиссии? Что означают его слова: «Эту бомбу надо рвать не тут»? Что не назрел тот момент, объективные условия? Так он считает? Или все не то и не так? И как должен поступить ты, Фурашов? Не выступать? Посмотреть, как станут развиваться события? Но можешь ли ты умолчать, если в новой «сигме» все преимущества налицо? Тут альфа и омега, тут смысл того дела, которому служишь! А если... не наступили те «объективные условия»? Тогда дело легко поставить под удар... Словом, дилемма, черт бы побрал!
Он так и не решил, как поступит на комиссии, не решил до той самой минуты, когда дверь купе с визгом откатилась и проводник объявил:
— Товарищи, вставайте. Москва.
В разреженном, еще прохладном воздухе под сводчатым стеклянным куполом вокзала — перемолотный галдеж пассажиров, переклики носильщиков: «Поберегись!», из репродуктора — перепончато-рвущие объявления о камере хранения, детской комнате, экскурсиях по столице. Все сливалось в гул и грохот, и неожиданно атмосфера эта напомнила Фурашову давние дни первой академической сессии. Сидели ночами, готовились к экзаменам, утром вставали трудно. И тогда-то Сергей Умнов придумал: вносил в комнату общежития пустое мусорное ведро, ставил на дно будильник — утром жестяной грохот заставлял ошалело подхватываться всех...
Фурашов улыбнулся и налегке, только с портфелем, потому что не собирался задерживаться в Москве — вечером в обратный путь, — заторопился, обгоняя пассажиров, из-под стеклянного купола вокзала на площадь, полупустынную, с жиденьким рядком разномастных машин-такси, опоясанных по бокам шашечными поясками.
Метро еще не работало — было без двадцати шесть, торопиться некуда: не ехать же в такую рань, будоражить Костю или Сергея? Заседание комиссии в десять, в кабинете маршала Янова. Впереди целых четыре часа! Фурашов подумал: пойти пешком через всю Москву? Как раз явится ко времени и, возможно, приведет после бессонной ночи в порядок мысли. Да, почти год, по существу, не видел Москвы — посмотрит!
Он свернул направо, под мост, по которому с шумом пронеслась переполненная электричка. Низкое медно-красное солнце выглазурило дома и еще невзмутненный прохладный воздух розовой прозрачной пленкой. Позванивали трамваи, выворачиваясь из темного чрева моста; по мокрой, политой проезжей части троллейбусы шуршали, как по расплавленному асфальту. Шаги отдавались в пустынной улице, гулко, четко.
У перекрестка, на Садовом кольце, Фурашов чуть не столкнулся с трамваем, вывернувшимся из-за поворота, — длинный дребезжащий звонок заставил Фурашова оторопело остановиться. Мелькнула белая косынка вожатой; распахнутые, битком набитые вагоны с железным, сверлящим скрежетом пронеслись всего в метре, обдав ветерком и спертым теплом. И только тут Фурашов увидел — тротуары гуще заполнились людьми — и понял: отмахал от вокзала добрый путь; за раздумьями, верно, не заметил, как бежало время. «Галопом бегу — и Москвы не увижу». Там и сям торчали изломанные шеи кранов, на площади достраивался высотный дом с башенками и острым, как пика, шпилем; два игрушечных крана чудом прилепились у его макушки. Москва... Она явно хорошела, наряжалась. С приглушенной, тупой тоскливостью кольнуло: «Вот уехал, бросил. И с Валей бы...» Желтая «Победа» с зеленым глазком вынеслась из-за угла противоположной стороны улицы, и Фурашов внезапно подумал: «А если... махнуть на Октябрьское поле, посмотреть, где жил... Успею!»