Выбрать главу

Вот и за девчушкой, подростком этим, глаз нужен. Что она видела в своей жизни? Однолетки ее уже на гумно бегали водить хороводы под гармошку, лифчики мамкины примеряли, с парнями на сеновалы целоваться да трогаться прятались. Им что, у них не висели на шее голопузые братишки и сестренки. Иные так насеноваливались, что родители хватали их своими святыми руками за грешные волоса, волтузили и поспешно, как придется, выталкивали замуж. А в замужестве опять волоса в горсти — за грех ранний…

Знала Маша Кузина про любовь — подружки жарко в уши нашептывали, но мало что понимала: любопытно до ужаса, манит, как в сказке занятной, — и только. От приглушенной и тайной откровенности подруг билось сердечко овечьим хвостиком и сухота в горле становилась такой, что и не сглотнешь сразу. Но уходили подружки — и забывалось зазорное таинство, выветривалось. Буренку накормить-подоить, огород полить-прополоть… Да что там сказывать!

Безустальной, работящей была и в госпитале. Через какое-то время определили Машу Кузину на курсы медицинских сестер, выучили. Ассистировать хирургу не годилась, конечно, но палатной сестрой стала незаменимой. От одного ее ласкового, светлого взгляда, от сострадательного и певучего голоска измученной солдатской душе становилось намного легче и вроде бы раны утишали свое нытье.

Как повзрослела малость — подругами обзавелась, перестала им выкать, с интересом на парней, мужиков запоглядывала. Зашевелилось никем не потревоженное, созревающее в жилках, забродило хмелем, стало взрываться ликующе-нежданно и неразборчиво. Оказалась такой влюбчивой — прямо беда. Так и хотелось Мингали Валиевичу ухватить ее за раздобревшие щечки, заглянуть в темноту глазенок, вселить через них рассудочность — туда, вглубь, к самому сердчишку: «Прозрей, Мария Карловна, ведь за сорок иному, детишки у него, а ты подружкам о любви своей во все колокола. Верно, любовь это, но такая любовь, которая от доброты твоей и жалости ко всему живому, а тут, на войне, и не совсем живому: увечному, беспомощному, печально или бешено страдающему. Любовь придет еще к тебе, придет та, которая воистину любовь. Не спеши, «не расплетай косы до вечерней росы», не обманись, балякач ты моя милая».

Во многих влюблялась, дошла очередь и до Коли — красавца солдата. Да вот Мингали Валиевич сообразил кое-что, забрал Машу Кузину с собой в квартирьеры.

Порадовавшись, что удалось найти вот это здание, понаблюдав за отраженной радостью на Машенькином лице, Мингали Валиевич мрачно пошутил:

— Весь госпитальный комфорт в наличии: трехэтажный корпус — для отделений и палат, парк — для прогулок, кладбище — для… Далеко возить не придется…

Примыкающий к зданию парк, местами выщербленный бомбежкой и артобстрелом, отгораживала от узкой улочки высокая каменная стена, а за домами и садами, образующими эту улочку, парк вроде бы продолжался: взбираясь на пологий склон холма, теснились все те же вековые сосны, липы, каштаны, худосочная ольха и косматые ивы. Только в прогляди деревьев белели и серели могильные плиты и мрачные католические кресты с Христовым распятием.

Июльские сумерки сгустились быстро, но ожидаемой прохлады не принесли. Развороченные побоищем, накаленные дневным зноем улицы города продолжали дышать жаром. Бродивший по-над цветным булыжником мостовых смрад трупного разложения поднимался теперь с натепленным воздухом в верхние, разряженные слои атмосферы, и Валиев с Машей Кузиной поспешили перебраться в полуподвал — непрогретый, захламленный имуществом швейной мастерской и сравнительно чистый.

Пока Машенька сооружала подобие лежанок из тюков шинельного сукна и серого подкладочного материала, Мингали Валиевич отыскал картонку, по-ребячьи мусля карандаш, вывел на этой картонке: «Эвакогоспиталь п/п 01042», подумал малость и добавил в скобках: «Хозяйство Козырева О. П.». Потом сказал Машеньке:

— Это я сейчас на ворота пришлепаю, а с утра пораньше право на хоромы застолблю в комендатуре. Так что охранная грамота у тебя, Мария Карповна, будет надежная.