ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Говорят, в ночь перед тем сильным бураном Тазабек, словно предчувствуя беду и свою смерть, собрал в юрте молодых пастухов и запел, уныло ударяя по струнам комуза:
«Степи!.. Степи добрых дивов, проклятых за вольный дух аллахом. Сколько слез, пота и крови выгнали вы из людей, нашедших пристанище на наших землях. Скольких измотали солеными далями, миражами и схоронили за черными горизонтами, прежде чем притерпелись к тревожной людской суетности. Только не зря указали на вас людям старцы, внуки добрых дивов. Знали они, старцы, чуяли сердцем — не век земле быть во власти аллаха, мертвой. Ибо не может он, всемогущий, превратить в камни дух вольный. От целинных соленостей и прогорклых ветров молодой скоро обретет мудрость, слабый — силу. И тогда оживут перед молодым степные травы-ковыли, а степные орлы покажут дорогу в то небо, где зачинаются зори, дожди, весны».
Внук Тазабека записал слова этой песни по-русски и подарил летчикам на память о своем деде.
Иволгин песню аксакала выучил наизусть и нередко повторял как молитву:
— «Степи… И тогда оживут перед молодым степные травы-ковыли, а степные орлы покажут дорогу в то небо, где зачинаются зори, дожди, весны…»
У Иволгина к вечеру побаливала «инструкторская» мозоль, набитая на крестце в жесткой кабине ЯКа. Побаливала и шея, натертая заскорузлым воротником демисезонного комбинезона.
Засыпал он обычно на животе, обняв тощую армейскую подушку, припав к ней краешком заветренных губ.
Сегодня Иволгин, хотя и ломило спину, лег лицом кверху.
«Дорвался», — подумал он, мысленно благодаря старшину за отличный обед. После бледных щей, какими кормили в летной столовой, борщ с щавелем, заправленный яйцом и сметаной, показался лакомством. Так вкусно Иволгин давно не обедал.
Приятная тяжесть в желудке как бы давила и на глаза. Видения прошлого дня начали скоро бледнеть, куда-то проваливаться. Решив завтра, чего бы то ни стало, выпросить у командира звена резервный самолет и закончить с группой воздушные стрельбы по конусу, Иволгин перевернулся на живот и тотчас заснул. А во сне он опять хлебал зеленый борщ. Только уже не в полевой столовой, а в Кропоткине, у себя дома, и прислуживала ему мать. Стол она вытащила во двор. Поставила возле крыльца под абрикосом, накрыла новой льняной скатертью, а подливала ему в тарелку деревянным, с облезлой по краям краской, черпаком.
Платье на ней было давнее, длинное, на голове атласная с цветочками косынка, что привез он. По скатерти елозили тени чутких к ветру веточек абрикоса. Смеркалось. За домом в саду бархатисто насвистывала иволга.
— Твоя однофамилица, сынок, — сказала мать, счастливо жмурясь. — Ишь как закатывается. — И все подливала в тарелку расписным кленовым черпаком. — Ешь, сынок. Вон как избегался. Один нос да уши торчат.
Горячий, наваристый, с пряной кислецой борщ вышибал пот. Мать прикладывала к лицу Иволгина вышитое полотенце и опять приговаривала:
— Ешь, сынок, ешь. Один ты у меня едок остался. Отца теперь не дождешься. — Она повела в сторону глазами. — Вон он теперь где, отец-то наш. Оттуда ему в жизнь не выбраться.
Сказала это и сама исчезла. И все исчезло — и стол, и дерево, и дом. На месте дома образовалась глубокая с подпалинами воронка. По дну ее браво расхаживал отец в форменной железнодорожной фуражке, размахивал высоко поднятым сундучком, окованным железом, и горланил: «По-одъ-ем! По-одъ-е-ом!»
Но «Подъем!» прокричал дежурный, заглянув в землянку. Иволгин долго не размыкал веки. Он надеялся — исчезнувшее дорогое сердцу видение еще вернется. Но здесь заскрипели, закачались нары. На Иволгина навалился сверху Шмаков.
— Поднимайтесь, Иволгин. Вас ждет небо Киргизстана!
Чья-то нахальная рука провела по его пяткам сапожной щеткой. Лягнув ногой, Иволгин вскочил.
— Олени! Олени вы, понятно? Такой сон перебили!
— Ах, вот что! — Шмаков сел рядом, хмуря брови. — Кто она? Доложите офицерскому собранию, товарищ младший лейтенант.
Возле Иволгина собрались летчики, еще непричесанные, не одетые, все одинаково белотелые, с темными лицами. Все вместе они напоминали несуразную скульптурную группу: ваятелю вроде бы хватило мрамора только на туловище своим героям, а головы он им приставил бронзовые.
— Кто она, не столь важно! Какая она, пусть докладывает. Какая?
— В чем приходила?
— Докладываю! — Иволгин подождал, когда стихнет шум голосов и уляжется его волнение. — Докладываю, ребята. Мать я видел и батю…
Шмаков с досадой заметил:
— Сам ты олень, Толька! Сразу бы так и сказал…