Выбрать главу

Рассказал и приготовился слушать. Ему хотелось узнать на этот счет мнение Старчакова, который был начальником политотдела при Метальникове и за аварийность в школе вместе с Метальниковым слетел с высокой должности.

Старчаков сам назвался в эскадрилью Парамонова. И хотя он давно уже заслужил прощение, снова наверх не рвался.

Анохин ждал. Но Старчаков не поднял и глаз на него. Выслушав внимательно, он продолжал ворошить в костре прошлогодней закостенелой травинкой, а потом, гася носком сапога вспыхнувшее на конце травинки пламя, откидывал от костра крупных задиристых муравьев.

Чем, казалось, природа обделила Анохина — это выдержкой. Выдержки Анохину не хватало. Он в беседах с кем бы то ни было всегда первым нарушал затянувшееся молчание.

— Отупел, видимо, я от бесплодных переговоров с Москвой, — продолжал угрюмо Анохин. — Оттого, наверно, и теряю авторитет здесь, у вас. Кроме того, я ведь на поверку оказался не лучше Метальникова. При Метальникове были одни ЧП, так сказать, местного значения. При мне другие. Вернее, те же самые, но вынесенные за границы школы, в боевые полки. Если считаются еще со мной здесь, в школе, так лишь потому, что у меня Золотая Звезда. Все меня уже учат, Федор Терентьевич. Сегодня на первой «точке», да и у вас, меня даже курсанты пытались учить, — добавил он с улыбкой. — Не говорю уже о вашем командире. — И вдруг посуровел. — Сухарь Парамонов! То ли он начал зазнаваться, то ли его Фаина Андреевна сушит… Вы не уснули, Федор Терентьевич?

— Ну и как же вы? — поднял голову Старчаков.

— Что как?

— Расправились с теми курсантами?

— Я не солдафон, Федор Терентьевич, — недовольно дернулся Анохин, — чтобы наказывать правых.

— Тогда не понимаю, чем вы недовольны.

— Тем, что меня уже каждый волен поправить. Значит, я уже не начальник. Не единоначальник. Растворился в людях. Выцвел.

Подвигаясь к нему, Старчаков задумчиво спросил:

— Ваши переговоры с Москвой кончились или еще продолжаются?

— Можно сказать, кончились. До Берлина нашим армиям остался один переход. И судя по тому, как на мои просьбы откликается Москва, — продолжал Анохин с горечью, — Берлин возьмут без меня.

— Непременно! — на сей раз без промедления подключился Старчаков. — А вы сомневались?

— Вы меня поняли, Федор Терентьевич. Не занимайтесь казуистикой.

— Хорошо. Но позвольте быть откровенным тоже. Ваше появление сейчас на фронте, даже в вашей части, не обрадует никого. Ведь вы практически уже тыловой летчик. А по фронтовой закалке — командир, умеющий хорошо обороняться. Ну кто сейчас на фронте, перед последним решающим наступлением, обрадуется командиру, которого нужно натаскивать, переучивать? Кто доверит сейчас такому командиру управление боем? Вы бы доверили?

Анохин не ответил.

— Нет, не доверили бы, знаю вас, — нажимал Старчаков. — Уж я-то знаю вас. А школе вы нужны сейчас, как никогда раньше. У вас уже есть опыт подготовки летных кадров. И радуйтесь… — Старчаков приподнялся на корточках, отстранился от въедливого дыма. — Радуйтесь, товарищ полковник, что вас и ваши подчиненные учат, что у них теперь есть чему и можно поучиться даже вам. Глухота к голосу рядовых людей погубила очень многих крупных военачальников. Вы это знаете. Знаете вы и то, что, если командир все делает сам, как хочет, как знает, — делу пользы мало. И прошу извинить, хрен цена такому командиру… Теперь последнее, товарищ полковник. Вы говорите, Парамонов сухарь. Неверно! Сухарь не посмеет заменить строгость в работе доверием. Признаюсь, меня это вначале тоже ошарашило. Потому что звучит уж больно дерзко: «Пусть думает он». Дерзко, но ведь правильно. Доверие всегда обязывает человека хорошо подумать, прежде чем что-то сделать. А строгость… Строгость преследует одну цель — дать уставную норму. Война подсказала — одной нормы нам бывает мало. Подвиг Гастелло, Талалихина, Матросова — это сверх всякой нормы! Во всяком случае, не по уставу. Ни один наш устав не учит солдат быть смертниками. Тут действует неписаный закон… Ну, я отвлекся. Нет, товарищ полковник, в Парамонове созревает прекрасный командир. Да, он стал суховат, замкнут. И я могу сказать отчего. Вот уже скоро два года, как у Германа Петровича каждый нерв начеку. Вы же какую гору на него взвалили. И еще иностранцев обучать прислали. Такую гору держать тяжело. А ведь вам держать — что? Вам надо, чтобы несли, да все быстрее, быстрее. Давай, давай! Верно ведь?

— Почему — «вам»? — не вытерпел Анохин. Теперь он ворошил в костре и, увертываясь от дыма, часто откидывался корпусом в стороны и назад. — Почему — «вам», Федор Терентьевич?