Четырнадцать веков ни в одном из письменных свидетельств не упоминался этот город-призрак. Словно его никогда и не было. И только в последние годы стали добираться сюда, рискуя жизнью, любители приключений, этакие лунатики, из наших, и кое-кто даже вернулся с миром. Но с десяток парней нашли смерть в пути, потому что бедуины из племени аталла известны своей свирепостью.
«Он встает и идет», — сказал Ионатан вслух самому себе. И ощутил такую полноту радости, будто напоили его вином. Книжку он засунул в рюкзак. Скоро полдень. Хорошо бы выкурить сигарету. Но баста: я больше не курю.
Он разобрал и почистил оружие, протер ствол фланелью, навернутой на шомпол, действуя точно и неторопливо. Затем собрал оружие. Растянулся на спине в тени, отбрасываемой асбестовой стеной. Мышцы его до сих пор ощущали упоение минувшей ночи. Он зевнул, потянулся, голова — на рюкзаке, оружие — на груди. Обрывки фраз, вычитанных в той книжке, облачком промелькнули в его голове: «призрак», «безмолвие смерти», «лисы», «ночные птицы»… Доберемся и поглядим, что же есть там, а когда вернемся — станем человеком.
Потом он задремал. Мухи разгуливали по его лицу. То ли во сне, то ли наяву увидел он свою смерть, которая настигнет его уже нынешней ночью: автоматная очередь, прошившая грудь, или кривой кинжал, воткнутый меж лопаток. Картина собственной агонии не вызвала в нем никакого страха: он умирал в одиночестве, посреди пустыни, на вражеской земле, уткнув лицо в темный песок, под ним кровь, и прах земной поглощает ее, и кажется, что яд, который наполнял его тело, вытекает из него, и приходит облегчение — как в далеком детстве, во время тяжелой болезни, когда он лежал в родительской постели, среди холодных простыней, прикрытый материнским одеялом, в полумраке комнаты, где окна затенены жалюзи. Смежив веки, жаждал Ионатан этой смерти, лишенной страданий, постепенно превращающей его в камень, один из камней пустыни, наконец-то — без всяких мыслей, наконец-то — без тоски, холодный, незыблемо спокойный. Холодный и незыблемо спокойный. Незыблемо спокойный и холодный. Навечно.
Если бы в эту минуту кто-нибудь вгляделся в Ионатана, то без труда обнаружил бы — под грязной щетиной, под слоем пыли, маской покрывшей лицо, под всклокоченными жирными волосами — того Ионатана, каким был он когда-то, восьмилетнего мальчика, тонкого, нежного, мечтательного, с глазами подернутыми тихой печалью, словно взрослые дали ему твердое обещание, и он им поверил, положился на них, но миновало время, а взрослые своего слова не сдержали, они даже не явились, исчезли, испарились, и вот ребенок лежит в одиночестве, пока не погрузится в глубокий сон, но и сон не смоет с его лица следов обиды, огорчения, сожаления.
Таким увидел парня человек, который, склонившись над ним, несколько минут рассматривал его с предельной сосредоточенностью: ясные голубые глаза неспешно оглядели снаряжение, спальный мешок, притороченный веревкой к рюкзаку, и лежащую на груди автоматическую винтовку, которую спящий Ионатан обнимал обеими руками. Улыбка, усталая и всепрощающая, появилась на лице того человека. Кончиком длинного пальца коснулся он Ионатана Лифшица:
— Эй, чудак (слово это он произнес по-русски), стыдно тут валяться. Давай-ка пойдем, поспишь как человек. В кровати с балдахином. Как царь. Среди виссона и пурпура.
Ионатан встрепенулся. Он широко открыл глаза, рывком откатился назад, гибкий, как кошка, крепко сжимая обеими руками автомат, готовый защищаться.
— О, браво! — рассмеялся старик. — Браво! Браво! Вот это реакция! Великолепно! Но сделай милость, не стреляй — перед тобой друг, а не враг. Шапка у тебя есть? Немедленно надень шапку! Тлалим.