Выбрать главу

– Покупашек нету. Празднують, а мене хозяин работать выгнал. Давай, девонька, чтоб у тебя все было… не в последний и без последствий… И чтоб мамка не заругала! Сколько тебе-то?

– Восемнадцать. – Лу отважно опрокинула в себя водку, но ничего не почувствовала – ни огня, ни серы. – Мне можно. Я сама решила.

– Ну да. Молодец.

Тетке было лет пятьдесят, наверное. Она была очень худая, вся какая-то высохшая; и еще у нее не хватало двух передних зубов. От нее пахло водкой, и по уровню жидкости в бутылке можно было сделать вывод, что она начала пить задолго до появления Лу.

– Вон там, бери. – В углу, возле коробки с деньгами, стояла тарелка, на которой лежали бутерброды со шпротами.

Пока Лу ела, продавщица разговорилась, рассказывала, как по молодости за ней мужики приударяли.

– Я была вроде тебя… тоже мелкая, но спрытная… с такими, маленькими, мужики любят… с нами любой себя шкафом чувствует…

Лу не любила думать о людях плохо, тем более о людях, ее обогревших, но ей показалось, что тетка врет: она такая старая и уродливая! Если даже Лу пришлось набрасываться на парня, как кошке на новогоднюю елку, то что уж говорить о ней…

– Замуж, главное, абы за кого не иди, – под конец продавщица решила облагодетельствовать Лу ценным советом. – Смотри, чтоб не только с хером был, но и с кошельком… Ну и с головой, конечно.

У Никиты голова точно была. Такая смешная патлатая голова. Они с Лу познакомились на другой квартире, в гостях у какой-то знакомой Лу. Тоже что-то праздновали… или просто тусовались? Кто-то припер большой мешок тарани. Соленой – все потом бегали хлебать воду из-под крана, когда пиво закончилось.

На полу, опершись спиной о кровать, сидела девушка с пушистыми длинными волосами и играла на гитаре. На кровати примостились Лу и еще несколько человек – в общем тепле и заключен смысл любых сборищ и тусовок; воробьи на ветках это вам подтвердят. Ну и потискаться можно, если кто хочет.

Лу смотрела на девушкины волосы, золотое облако, и слушала, как она играет, очень красиво, мелодию из «Ромео и Джульетты». Старого фильма, без Ди Каприо.

Девушка-самоучка играла старательно, иногда запиналась, обрывала мелодию, но продолжала играть – как настоящий музыкант. Настоящие музыканты всегда запинаются. Даже магнитофон нет-нет, да и жеванет кассету.

Никита сидел у стола и разбирал тарань.

– Уй, бля! – Он укололся костью. – Простите…

Вот тут Лу его и заметила. Он же не перед ними извинился. (Перед ними – зачем? Они все материли себя, друг друга и весь мир – в этом нет ничего неприличного.) Он перед музыкой извинился – Лу это сразу поняла. И тут же решила, что вот этот парень – тот, на ком и повиснуть не грех. Тем более она легкая.

В этот раз сложилось. Правда, Лу иногда думала – и гнала от себя эту мысль, – что Никита с ней только потому, что она сама в него впилась как клещ (опять-таки уместное сравнение для нее, мелкой), но хватку не ослабляла. Конечно, в сексе сначала все равно было ой (те, которые говорят, что больно только в первый раз, бессовестно врут), и Никита даже переживал на этот счет, но потом Лу расслабилась – и все наладилось.

Наладилось до такой степени, что Лу решила познакомить Никиту с мамой. Он так хотел произвести на Анжелику Алексеевну хорошее впечатление, что даже сходил в парикмахерскую и надел костюм (зато Лу пришла в старом комбезе: она все еще переживала период бунта). Втроем они пили чай с зефиром и обсуждали музыку, кино и литературу. Лу из вредности вставляла только реплики типа «А этого я не читала», «Хрень какая-то, наверно», «Ой, не гоните», – а мама бросала на нее ядовитые взгляды, но ничего не говорила: боялась, что дочь снова пропадет на пару лет.

Когда Никита не слышал, мама сказала:

– Вдвоем на дно пойдете. Мужчина должен работать, а не всякой ерундой голову забивать. Неужели ты не могла найти себе кого-то более практичного?

Когда мама не слышала, Никита сказал:

– Бедная ты. – И поцеловал Лу в макушку. Лу это страшно нравилось; она никогда не носила каблуки и теперь уж точно не станет, иначе они будут с Никитой почти вровень, а какие тогда поцелуи в макушку?

Они шли по улице, он в костюме и пальто (раньше, по его собственному признанию, одевался так только на собеседование; «Ты же работаешь курьером», – сказала Лу, и он засмеялся: ну все равно собеседование же), а она в джинсовом комбезе и старой куртке. На остановке, чуя их счастье, к ним тут же приклеилась старуха-попрошайка, звеневшая стаканчиком с деньгами и надсадным голосом:

– Люди до-о-обрые, пода-а-а-айте, кто сколько мо-о-ожет!

Лу всегда подавала нищим, виновато, украдкой, чувствуя на себе общее осуждение то ли за то, что подает, то ли за то, что подает слишком мало. И в этот раз она бросила в стаканчик пару монет. Старуха звякнула и отстала. Лу облегченно повела шеей, выдохнула, встретилась взглядом с Никитой. Она знала, что он сейчас скажет. Ей все (ну как все – Олеська и мать) говорили: «Эта нищая больше тебя зарабатывает!»

– Смотри, – прошептал Никита, нагнувшись к самому ее уху, – вон тот мужик на тебя посмотрел и тоже подал… так что ты дважды помогла старушке, получается!

Лу вздрогнула всем телом, на секунду прикрыла глаза, а потом сказала:

– Пошли в «Мак».

А он:

– Дома же есть макароны.

А Лу:

– Я их с утра в холодильник не спрятала. Думаю, они стухли. Прости-и-и…

Лу уткнулась ему носом в плечо; она знала: он счастливо улыбается. Он ужасно любит «Мак».

Когда они начали жить вместе, Лу подумала о том, чтобы вернуться к учебе. Она понимала, что будет сложно, но теперь искренне хотела учиться. Она умная и будет хорошим программистом. Почему-то теперь ей в это верилось.

Спи, умирай, баю-бай

Дом престарелых и инвалидов, в котором работал Андрей, располагался в поселке Урицкое (следующая за «Сортировкой» остановка электрички Заводск – Рог Болотный).

Поначалу в дороге Андрей пытался читать. Книги он выбирал, открывая на середине и пробегая глазами по двум-трем абзацам: ему не так важно было, о чем книга – лишь бы автор писал короткими предложениями, безо всяких заунывных длиннот, как у Льва Толстого, которого он ненавидел со школы (отрывок про дуб учили наизусть); да, вот это предложение, в котором уже есть и двоеточие, и тире, и скобки, показалось бы ему отвратительным. Андрей любил краткость. Четкие, рубленые фразы. Простоту. Мысли-выстрелы, а не мысли-пытки.

Мама, проучившаяся два года в медицинском институте, бросила учебу из-за того, что вышла замуж, забеременела.

– А потом и ты родился… а потом переезд, а потом другой… какая учеба? Все забылось. И работать надо было. Я полы мыла в поликлинике, в школе… потом Ленку родила…

Но об учебе в медицинском мама все-таки рассказывала. Смешное и гадкое.

– Когда мы анатомию сдавали… думаешь, как надо было отвечать?.. вытаскиваешь билет, идешь готовиться… а в ванне огромной в специальном растворе – органы человеческие… вылавливаешь тот, что тебе нужен, берешь в руки и рассказываешь, как он устроен… запах стоит такой… тошнотворный… а мне попался кишечник! Представляешь, я его тяну-тяну из этой ванны, а он не кончается…

Мама смеялась – смеялся и Андрей. Тогда, когда он был младше, мама часто рассказывала веселые истории. Смеялась хорошо, легко. Хотя денег тогда не было совсем, а – смеялась.

Всякий раз, когда Андрей читал длинные предложения, все эти деепричастно-сложносочиненные конструкции или как их там, ему представлялось, как будто он медленно тянет длинные, длинные кишки, а они все никак не заканчиваются. Поэтому он искал что покороче. Но иногда он замечал, что в коротких предложениях есть другой подвох: между двумя чужими фразами настойчиво стремилась пролезть его собственная мысль, как опаздывающий пассажир проскакивает в двери электрички, которые его едва не придавили. Мысли эти часто увлекали и отвлекали от содержания книги – приводили черт знает куда, того и гляди проедешь нужную остановку. Тогда Андрей стал слушать музыку. Слушал он ее и на работе, пока перестилал постели, мыл полы, убирался в комнатах. Его не слишком нагружали. Любаня, самая бойкая санитарка, которая им вовсю командовала, хотя и не имела на то никаких прав, любила говорить, что он тут скорее обуза, чем помощник, и они отлично управились бы без него. Убираясь, он нарочно старался возиться подольше в тех местах, где никого не было и никто не стоял над душой. Иногда он ловил себя на том, что стоит и тупо смотрит, как медленно сохнет только что вымытый им пол. Это затягивало в пучины, где мысль теряла очертания, превращаясь в нечто темное и бесформенное.